Новгородское Приильменье и Поволховье (окрестности оз. Ильмень, включая течения его крупных притоков Ловати, Мсты, Шелони, а также бассейны самого Волхова и соседней р. Луги) традиционно считают тем исходным регионом, откуда раньше всего началось древнерусское заселение севера Восточной Европы и Азии. В большей степени это Русский Север до Полярного Урала, отчасти — более южные сопредельные регионы (Костромской край, Прикамье) и более восточные пространства Среднего Урала и Сибири (практически до Восточной Якутии, где в низовьях рек Индигирки и Колымы до сих пор остаются старожильческие села, основанные севернорусами-переселенцами 1).
В общем виде этноязыковая ситуация в Приильменье и Поволховье, какой она видитсянакануне древненовгородской колонизации Восточно-Европейского Севера, обрисовывается следующим образом. Судя по данным археологии, ранние славяне появились в бассейне Ильменя, скорее всего, уже в VI в. н. э. — в эпоху позднепраславянских миграций. Первоначальное освоение этой территории славянскими племенами завершилось в X в. и не продолжалось севернее южного побережья Ладоги и восточнее долготы Бежецка, Весьегонска и среднего течения Мологи. Такой вывод можно сделать, во-первых, исходя из распространения археологических культур с участием ранних славян — псковско-новгородских длинных курганов и новгородских сопок (ареалы этих культур не выходят за указанные территориальные пределы, см. [Седов 1999: 117—128, 141, 158—165]), и, во-вторых, с учетом двух археологических дат: 1) прекращения традиции возведения новгородских сопок в X в.и 2) заложения в середине X в. в верховьях Волхова города Новгорода [Янин 2004: 71], который быстро превратился в территориально-политический и культурный центр Северной Руси. В X в. бывшие племена кривичей и ильменских словен, упоминаемые Начальной Летописью, стали древненовгородским населением Приильменья и Поволховья, включая жителей самого Новгорода.
Древние письменные источники позволяют судить о главных вехах постепенного распространения новгородской государственной власти на Русском Севере в 1-й пол.II тыс. н. э. По древненовгородским летописям, актам, письмам на бересте, надписям на деревянных цилиндрических печатях сделаны заключения об этапах постепенного расширения новгородской податной территории (так, на рубеже XI—XII вв. новгородцы уже
собирали дань мехами на р. Тихменьга у оз. Лаче бассейна Онеги, в бассейнах рек Вага, Емца, притоках Северной Двины, в начале XII в. — на Пинеге, Печоре и в Перми, в последней трети XII в. стали собирать дань в Югре и на Терском побережье Кольского полуострова); о местах размещения древненовгородских погостов-становищ и монастырей, о главных водных путях и волоках, по которым продвигались древние новгородцы на север и восток, о взаимоотношениях новгородских бояр, монахов и ушкуйников с местным неславянским населением, см. [Куза 1975; Насонов 2002: 85—105; Янин 2004: 101—113].
........ широкомасштабная колонизация в восточном и северо-восточном направлениях развернулась только с XI в.,судя по быстрому росту числа сельских поселений на Восточно-Европейском Севере в XI—XIII вв.; как показывает археология, севернорусские селища, возникшие в этот
период, образуют компактные группы, расположенные вблизи крупных озер и в доли-нах крупных рек, тогда как водораздельные участки оставались почти не заселенными [Makarov et al. 2012: 7—8].
Например, говор села Русское Устье в низовьях Индигирки показывает максимальную близость Поморской группе говоров севернорусского наречия, а местное предание основателями села считает древних новгородцев, пришедших сюда по морю [Чикачев 2005].
Кладезем фактов для изучения древненовгородской колонизации безусловно являются данные русской диалектологии. Однако, если обратиться к своеобразию северного наречия, главным очагом и источником которого традиционно считаются говоры близ озера Ильмень и Новгорода, то самый отличительный и распространенный фонетико-грамматический материал оказывается далеко не всегда генетически связан с раннеславянскими говорами Приильменья и Поволховья. Немалая доля севернорусских диалектных явлений, позднее отчасти поддержанных нормами русского литературного языка, обязана ростово-суздальской колонизации: выпадение интервокального j в формах прилагательных, ме-
стоимений, глаголов, появление форм местоимений меня́, тебя́, себя́ в род. и вин. п., широкое распространение на Русском Севере губно-зубных в — ф, в’ — ф’ и долгих мягких шипящих ш’ш’, ж’ж’ и др. Некоторые севернорусские явления — это общедревнерусские архаизмы, не обязательно соотносимые с древненовгородским диалектом Приильменья и Поволховья (например, полное оканье и другие системы различения безударных гласных), или же, напротив, совсем поздние инновации внутри северного наречия, как, скажем, упрощение конечных ст > с, относимое к XVIII в. [Захарова и др. 1970: 141, 217].
К новгородской колонизации Севера и Северо-Востока имеют отношение две группы диалектных явлений. Одну из групп составляют сравнительно многочисленные, но разрозненные севернорусские черты, которые присутствуют также, и обыкновенно в более полном виде, в западнорусских говорах, украинском и белорусском языках; к ним относят, например, случаи сохранения ударной фонемы е, не перешедшей в о перед твердыми
согласными, наличие отвердевших губных на конце слова, чередования в // w (ў) и л (l) //w (ў) в конце слова и слога, произношение удвоенных согласных на месте бывших сочетаний с j, ударное окончание -ей или -ый в формах им. п. ед. ч. прилагательных и местоимений м. р. типа молодэ́й, молоды́й, форму местоимения йейе́ в соответствии с литер. йейо́, конструкцию типа косить трава и др. [Там же: 200—209]. Все такие черты закре-
пились в северном наречии в основном благодаря продвижению населения из Приильменья и Поволховья далеко к северу и востоку, но Приильменско-Поволховский регион не является очагом возникновения данных черт, они зародились далеко к югу от Ильменя.
Вторая группа севернорусских диалектных явлений, обязанных новгородской колонизации, охватывает явления собственно новгородского генезиса. Таковыми, например, считают севернорусское мягкое цоканье, ассимиляции бм > мм, дн > нн, совпадение форм дат. и твор. п. мн. ч. прилагательных, местоимений и существительных, распространение безличных предложений с главным членом — страдательным причастием и др. [Там же: 184—199, 231—235].
Большинство севернорусских диалектных особенностей, перенесенных новгородским населением преимущественно в 1-й пол. II тыс. н. э., — это сравнительно поздние инновации, ареалы которых в настоящее время за некоторым исключением невелики, индивидуальны по очертаниям и не образуют пучков. Более раннее явление-архаизм, распространенное колонизационным потоком с окрестностей Ильменя и Волхова, вероятно, представлено реализацией *ě в виде [ä] и в других широких гласных среди части заонежских и архангельских говоров: арх. ця́лый, тя́стице, здя́лал, пря́сной и др. [Касаткина 1991: 66—72]. Однако, похоже, самые древние черты новгородского генезиса сегодня уже не имеют ареалов
на Восточно-Европейском Севере, проявляясь в виде изолированных, реликтовых следов.
К числу таких новгородских реликтов следует отнести черты древненовгородского диалекта, существенно отличные от «стандартных» черт древнерусского языка. Говоры раннеславянского приильменского населения, как свидетельствуют в первую очередь ранние грамоты
на бересте XI—XII вв., сохраняли заметную примесь отличительной специфики, которая к концу XV в. практически уже нивелировалась. Специфические черты обнаруживаются на всей территории Приильменско-Поволховского региона, но чаще к западу от Новгорода,
благодаря чему их обыкновенно приписывают диалекту псковской группировки кривичей [ДНД2: 5—7]. Наличие выразительных «кривичизмов» в отдаленных от Приильменья и Поволховья русских говорах Восточно-Европейского Севера подсказывает их исходный новгородско-псковский адрес, равно как предполагает сравнительно раннюю эпоху их проникновения в отдаленные северные и северо-восточные земли. Ранее уже отмечались отдельные севернорусские лексемы, закрепившие элементы древненовгородской фонетики:
слова с отражением др.-новг. перехода tl > кл (ср. перм., урал., вят. клён ‘шея, загривок’ при сиб., сев.-русск. лён ‘шея, загривок’, нижегор. клапы ‘руки и ноги’ при общерусск. ла́па), перехода мл’ > н’ (ср. нижегор. крень ‘кремль’, арх., колым. кренёвый ‘сделанный из смолистого дерева’ наряду с диал. кремлёвый в этом же значении), с неполногласием, напоминающим польское неполногласие (ср. мло́дый ‘молодой’ в онежских былинах), с отсутствием результата второй палатализации (ср. олон. кеж ‘процеженный раствор овса, муки’, кепе́ц ‘цеп молотильный’ при общерусск. цеди́ть, цежу́, цеп) и др.; см. примеры из [Глускина 1968; Николаев 1988; 1989; НГБ 1986: 89—219; НГБ 1993: 191—321; ДНД2: 40—51].
Некоторые лексические элементы диалекта древних новгородцев, проникавших в отдаленные регионы Северо-Восточной Европы, а также Сибири (поскольку русская колонизация Сибири на ранних этапах была продолжением новгородской колонизации Европейского Севера [Аникин 2000: 11]), обнаруживаются в виде заимствований в финно-угорских и самодийских языках. Коми ижем. ватлан ‘ведро, железное ведро’ рассматривалось
Е. А. Хелимским как дериват от известного новгородцам др.-русск. ватъ ‘ведро’2, а селькупск. qam ‘холст, полотно, платок; полог’ он возводит к др.-новг. хамъ ‘полотно’, донесенному только берестяной грамотой № 288 и попавшему к новгородцам по ганзейскому пути из германских языков [Хелимский 2000; 2002: 82]. Кроме того, слово хам как обозначение полотна отмечено под 1747 г. в русских говорах Сибири [Панин 1991: 170], см. [Аникин 2000: 608, 678].
Наряду с диалектной апеллятивной лексикой древненовгородского происхождения привлекает внимание проприальная, особенно топонимическая, лексика, которая более отчетливо маркирует исходный регион и хорошо «консервирует» прежние черты, забытые в современной диалектной речи. На Русском Севере, Северном Урале уже выявлялись отдельные архаические русские топонимы, закрепленные, судя по разным признакам, в древне-и/или старорусскую эпохи: Робье, Робий Мох, имена рек Смердья, Волочанка, Паток, Собь и др., древняя модель названий на -ица [Матвеев 1987]. Учитывая раннее появление новгородцев в этих северо-восточных регионах, логично предположить, что значительная часть
севернорусских топонимов с архаическими чертами принадлежит к древненовгородскому наследию. Впрочем, сам по себе критерий архаичности здесь недостаточен. Хотя в древненовгородском происхождении подозревается немало единиц топонимии и лексики, функционирующих на пространствах Северо-Восточной Европы и Сибири, необходима более конкретизированная индикация географии исхода от окрестностей Ильменя, Новгорода, Волхова.
В настоящей статье я остановлюсь на некоторых фактах, отличающихся дополнительной древненовгородской конкретикой и поэтому более ярких и, на мой взгляд, достоверных (избегая при этом повторения хорошо известных лексико-фонетических примеров.
О наличии в древненовгородском слова ватъ свидетельствует деминутив ватець (в значении меры сыпучих тел), донесенный новгородской грамотой на бересте № 1 (конец XIV в.): «4 ваци солоду» [НГБ 1986: 221, 268]. Впрочем, чтение «ваци» не бесспорно и поддерживается не всеми; в [ДНД2: 48, 746] предложено читать «каци» (= кадьци, плюральная форма от кадьца ‘мера количества зерна, кадка’). С последним можно было бы согласиться (учитывая, что слово кадьца неоднократно прослеживается по берестяной письменности), если бы не проявление в новгородской топонимии названий оз. Ватцо и д. Ватцы вблизи г. Валдай Новгородской области. Деревня, известная с конца XV в. как сельцо Ватцо Нерецкого погоста [НПК, I: 894], поименована по соседнему с ней оз. Ватцо, тогда как название озера прекрасно объяснимо апеллятивом ватьць, обозначавшим емкость (а как известно, обозначения хозяйственных емкостей легко переходят в сферу гидрографической терминологии и гидронимии, ср. хотя бы активно формирующие гидронимию водные термины коры́то, котёл (котлови́на), казано́к, кри́нка (крини́ца), ендо́ва, маки́тра, колдо́бина и др., отсылающие к наименованиям посуды [Толстой 1969: 218—229]). Таким образом, топонимия заставляет думать, что термин ватьць все же был знаком древненовгородским говорам из работ С. М. Глускиной, А. А. Зализняка, С. Л. Николаева и других авторов). Цель статьи — историко-диалектологический и этимологический обзор примерно трех десятков диалектных слов, топонимов и оборотов древненовгородского происхождения, обнаруженных в отдаленных от Приильменья и Поволховья регионах Восточно-Европейского Севера,
проникших туда разными путями и в разное время. К анализу привлечены
1) севернорусские термины, топонимы и фразеологизмы, в которых так или иначе отражена зависимость от архаической топонимии Приильменья и Поволховья;
2) севернорусские лексемы с выразительными приметами древненовгородской фонетики и морфологии;
3) севернорусские лексемы, которые, судя по их ранним письменным фиксациям и ареальным характеристикам, выступают древненовгородскими новообразованиями, лексическими и/или семантическими;
4) севернорусские лексемы, о древненовгородском «исходном адресе» которых позволяет судить культурно-исторический контекст.
Самое известное надежное свидетельство отдаленного продвижения новгородской лексики на север и восток — это, конечно, сев.-русск. шело́н(н)ик (шало́ник, шело́йник, шело́дник и т. п.) как обозначение ветра обыкновенно южного, юго-западного направлений. Термин распространился практически везде по регионам Восточно-Европейского Севера [Даль, 4: 619; СРГК, 6: 856; Мурзаев 1999, 2: 323], проник во многие говоры Сибири — тобольские, иркутские, байкальские, колымские [ЭСРДС: 687]. Давно подмечено, что он образовался от названия р. Шелонь, впадающей в оз. Ильмень [Зеленин 1913: 370—372; Фасмер, IV: 425; Дерягин 1967: 86—88; Мельников 1977], пожалуй, раньше всех это
объяснение приведено В. И. Далем: ша(е)ло́ник — «от р. Шелоны» [Даль, 4: 619]. Преобладающее значение южного, юго-западного ветра у данного сев.-русск. термина не случайно: для жителей Новгорода и его ближайшей округи, отправлявшихся в дальние походы на север и восток, р. Шелонь расположена на юго-западе и, следовательно, ветер, дующий с берегов Шелони, для них был юго-западным. Это внутриновгородская, узкая ориентация, но она сопрягалась с ориентацией общесевернорусской, пространной: для древненовгородских переселенцев («расселенцев»), несших на север и восток слово шело́н(н)ик, и Новгород и р. Шелонь оставались далеко на юге и на западе и шело́н(н)ик был для них
ветром с родины, находившейся южнее и западнее. Любопытен семасиологический спектр термина шело́ник в самих центральноновгородских говорах вокруг оз. Ильмень. В отличие от семантически слабо разветвленного севернорусского термина, в Приильменье данный
термин многозначен (‘юго-западный ветер’, ‘западный ветер’, ‘северо-западный ветер’, ‘северо-восточный ветер’, ‘восточный ветер’, ‘ветер с реки Шелони’ [НОС: 1299]), поскольку он до сих пор иногда сохраняет непосредственные ориентационные отношения то с городом Новгородом, то непосредственно с рекой Шелонью. Скажем, о значении термина ‘северо-западный ветер’ сообщают информанты из Мстинского и Старорусского р-нов («Шелоник, — так называют ветер со стороны Новгорода, то есть с северо-запада, это обычно короткий ветер. С вечера шелоник задул» Мст.; «Шелоник — северо-западный ветер» Ст.), и оно, похоже, обусловлено тем, что для жителей Мстинского р-на на северо-западе расположен Новгород, а для жителей Старорусского р-на — р. Шелонь. В тех районах Новгородской обл., которые прилегают к оз. Ильмень (Новг., Ст., Парф., Шим., Сол., Вол.), термин шело́ник часто актуализует свой первоначальный древний смысл: им обозначают ветер, дующий от берегов р. Шелони.
Ранее была подробно обоснована гипотеза [Васильев 2012а] о том, что из ближних окрестностей древнего Новгорода разошлось во многие регионы Восточно-Европейского Севера (Вологодская, Архангельская, Кировская обл., Пермский край и др.) и Сибири устойчивое выражение провалиться (попасть, пропасть, кануть) как в ка́мский (ка́нский) мох В говорах онежских и североморских шело́нником называют еще человека с крутым характером [СРГК, 6: 856]. К обозначению ветра это имеет косвенное отношение: перед нами дериват от шалёный ‘шальной, буйный’ (шалён(н)ик), фонетически сближенный с рассматриваемым метеорологическим термином со значением ‘сгинуть, исчезнуть неизвестно куда’. Обыкновенно в этом обороте видели связь с названием крупной р. Камы, притока Волги (т. е. камский мох — это моховые болота у р. Кама, см. [Богораз 1901: 4; Аникин 2000: 250]), однако такое объяснение не учитывает глубокой диалектной укорененности данного фразеологизма далеко к западу от Прикамья —в говорах Приильменья. Главное же состоит в том, что в полутора десятках километров к северу от Новгорода, рядом с Николо-Вяжицским монастырем, расположено большое топкое болото, называемое Камский мох [ВТК; Истомина, Яковлев 1989: 146]. Как выяснилось, это название болота не является фразеологически мотивированным, извлеченным из выражения провалиться как в камский мох, но предстает топонимом, который определяется в конечном счете особенностями местного ландшафта. Так, оз. Вяжицкое, охватываемое болотом Камский мох, раньше называлось Каменное [ВТК], а вытекающая из озера р. Веряжа, приток Ильменя, в своих верховьях, от оз. Каменного до д. Вяжищи, еще в начале ХХ в. именовалась Каменка [СНМНГ, I: 88—89]. Сложившаяся здесь топонимическая микросистема Камский мох — оз. Каменное — р. Каменка сама по себе подсказывает трактовку слова Камский в значении ‘каменский’. Поскольку новгородский Камский мох находится возле древнего Николо-Вяжицкого монастыря, это большое топкое болото было известно местным монахам, в среде которых, надо полагать, и родилось рассматриваемое выражение провалиться как в камский мох. Дисперсия данного оборота далеко к востоку и северо-вос-
току от Новгорода, несомненно, обязана разветвленной сети земельных владений Николо-Вяжицкого монастыря, имевшего свои вотчины не только почти во всех новгородских пятинах, но и далеко за их пределами, в частности в Двинских землях. Древненовгородское происхождение явно имеет многозначный ландшафтный термин рель, распространенный на огромном пространстве Восточно-Европейского Севера и многих регионов Сибири. В словаре В. И. Даля это слово, наряду с производным рёлка, обобщенно определено с пометами вост., сев., сиб. как «гребень, гривка, сухая, возвышенная полоса по болоту; остров, лужок отличной растительности, среди кочкарника и зарослей; кряжок среди болота, материковая гряда по топи; долгая прогалина в мокром лесу, веретия; сухой, непоемный хребет среди пойм; идущая грядой полоса, чем-нибудь отличная
от прочего», сиб. «песчаная долгая коса, стрелка от мыса, отмель, частью над водою, песчаная гряда, гривка», нвг. «наносная, наволочная гряда в воде, вдоль берега, но в расстоянии от него, так что между релью и берегом стоит вода» [Даль, 4: 91]; близкий комплекс значений дают [СРНГ, 35: 47—51; Мурзаев 1999, 2: 170]. Приемлемой этимологии сев.-русск. рель до сих пор не получило, но как ландшафтный термин слово, скорее всего, является лексико-семантической инновацией, возникшей на основе диал. рель из сферы строительной терминологии [Фасмер, III: 467]5, которое обычно выступает обозначением шестов, жердей, строительных лесов, опорных столбов, в том числе для крепления виселицы, качелей
[Даль, 4: 91; СРНГ, 35: 50]6. Переход рель (< рьль) в сферу ландшафта состоялся и окончательно утвердился, на мой взгляд, в Приильменье, где плотно сосредоточены практически все древнерусские (с XII в.) фиксации данного ландшафтного термина, где отмечен его дериват в ранней суффиксальной форме релька (впоследствии в повсеместной форме рёлка,
Судя, например, по купчей грамоте 1478—1485 гг., где сообщается: «Се купи Обросим Исаков и его сын Кондрат у игумена у Варлама и у священников и у всих старцев Вежицкого монастыря землю за Волоком на Двине в Уйме у святаго Николы» [АНВМ: 9].
В словаре Фасмера поддержана мысль о возведении строительного термина рель к праформе *rьdlь и сближении с лит. ardas ‘шест’, мн. ч. ardai ‘колосники’.
Соотношение подобных значений строительства и ландшафта (при вторичности ландшафтных семем) наблюдается, например, в диал. верея́ и гряда́ (гря́дка), известных по говорам в качестве обозначений шестов, жердей, опорных балок и столбов, равно как обозначений продолговатых возвышенностей на местности, природных валов (см. материал в [СРНГ, 4: 145; 7: 182—187]).
Имеется, впрочем, единственный сомнительный пример, донесенный Ипатьевской летописью: «…Въехавшу емоу во Браневичаве рьли и приде емоу солъ от тысячьского его Дьмьяна» с отвердевшим л’) и где сохраняются самые древние топонимы Рель [Срезн., III: 216; СлРЯ
XI—XVII, 22: 141]. Предложенные И. И. Срезневским и авторами СлРЯ XI—XVII дефиниции др.-новг. рьль, рель в виде ‘заливная луговина, пожня’ или ‘прибрежный заливной луг’ не вполне точны: в низменном приильменском ландшафте, заливаемом при подъеме Ильменя, релями обозначали не сами заливные луга, а невысокие удлиненные возвышения среди заливных лугов, которые при высоком уровне воды тоже порой затоплялись8. Раннее значение ландшафтного термина до сих пор актуально по берегам Ильменя, а в целом современные говоры Новгородской обл. показывают богатейший спектр тесно пересекающихся значений для рель, рёлка и имеют десятки соотносимых с ними микротопонимов. Новгородский «адрес отправления» данных терминов, очень рано рассеявшихся по всему Восточно-Европейскому Северу, дополнительно подтверждается почти полным отсутствием их в говорах Центра, в частности во владимиро-суздальских и поволжских [Филин 1972: 546].
Безусловно, на Восточно-Европейском Севере и в Сибири найдется немало других широко распространенных лексем и выражений, начавших свой путь на север и восток от исторических земель Приильменья и Поволховья, хотя далеко не все они по дополнительным признакам уверенно опознаются как древненовгородские. Чаще всего многие северно- и восточнорусские слова с выразительной новгородской спецификой представлены в удаленных от Новгорода регионах Восточной Европы как раз в виде изолированных, точечных следов: это либо топонимы, либо периферийные, малоизвестные термины. Обращусь далее к рассмотрению серии таких локальных фактов.
К этому ряду уверенно относится название гор Хиби́ны в Мурманской обл. Попытки объяснить данный ороним из саамских или финских языковых данных [Никонов 1966: 454; Мурзаев 1999, 2: 286; Поспелов 2001: 448] бесперспективны на фоне многочисленного новгородского материала: хиб (хип) ‘возвышенное место грядой’ Мст., Мош., Дем., наряду с микротопонимами Хиб для гористых мест в Мош. р-не, Хибы́ (Хипы́

для леса на возвышении в Под. и Мош. р-нах, Хипа́к применительно к сопке в Мош. р-не; в иных взаимосвязанных значениях прилагаются новг. хиб (хип) ‘небольшой залив, рукав’ Оп., Бор., Мст., Новг. хиби́на, уменьш. хиби́нка ‘то же’ Кр., Оп., хиб ‘глубокое место в реке, где бьют родники’ Кр., ‘вихревое движение воды; водоворот’ Кр., перен. ‘тот, кто делает промахи’ Валд. [Строгова 1991: 130; НОС: 1246]. Хиб — это отглагольный дериват (от праслав. *xybati, откуда польск. chybać ‘бежать, мчаться’, ‘качать, колыхать’, укр. хибáти ‘колебать, шатать’ и др.
[ЭССЯ, 8: 153—155], появившийся как термин горного ландшафта уже на путях ранневосточнославянского продвижения от Среднего Поднепровья на север (ср. укр. полесск. хеб ‘хребет горы’ [Марусенко 1968: 253]), но окончательно устоявшийся в древненовгородских говорах, где он стал регулярно употребительным, разнообразным семантически и деривационно. От Приильменья термины хиб, хибина (с сингулятивным суффиксом -ина, характерным особенно для центрально-новгородской территории) с новгородскими колонизационными потоками проникли далеко на север, к Кольскому полуострову, где, помимо оронима Хиби́ны, зарегистрировано редкое хи́бень ‘плоская возвышенность, плоскогорье’ [Даль, 4:
547]9, и далеко на северо-восток, где в среднем течении Пинеги (Веркола) записано хи́бина 1230 г. Значение слова здесь не очевидно, можно даже предположить и строительный термин, например рьль как мостки для перехода по сырому месту или через реку. На эту неточность в свое время прозорливо обратил внимание В. И. Даль: «Объясненье Акд. Слв.неправильно, рель (стар. род. рли, ныне рели) и встарь значило не поемный луг, а напротив, возвышенность среди поймы» [Даль, 4: 91].
В словаре Даля хи́бень сопровождено пометой «финск.», что впоследствии дало повод исследователям говорить о неславянском характере этого слова. В конечном счете хи́бень с этой пометой обязано своим появлением А. И. Шренку, чьи записи использовал И. А. Бодуэн де Куртене при подготовке третьего издания далевского словаря. Согласно Шренку, «слово это, по уверению лопарей, чуждо их языку; взято оно, конечно, с финского уменьшительного hyypäinen, означающего небольшой холм»
[КСРНГ], см. еще [Подвысоцкий 1885: 183], однако имеющиеся сегодня диалектные факты скорее предполагают обратное, а именно — усвоение финского hyypäinen из сев.-русск. хиб или хи́бень ‘яма’ (из диалектных записей Г. Я. Симиной10), и далеко на восток, в частности в Костром-
ской край, где зафиксировано хиб ‘излучина реки’ [ЖКС: 324].
Один из островов в устье Северной Двины под Архангельском (Холмогорский р-н Архангельской обл.) называется На́льостров, или На́льестров, На́лья. Попытка сблизить данное название с саамским словом, означающим ‘мыс’ (n’arg, n’ark и т. п. лексемы в саамских диалектах), и объяснять его в одном ряду с севернорусской гидронимией Неркомина, Нерьга, Нергозеро [Кабинина 2011: 134] не убедительна ввиду значительных и никак
не объясняемых фонетических расхождений между основой названия острова и предполагаемыми саамскими мотиваторами. Несравненно убедительнее привлечь новг. на́лье, нальё́ ‘подводная мель’, ‘подводная каменная мель на озере’, ‘низменное место, заполненное водой’ [НОС 2010: 606], твер. ‘подводная каменистая мель в озере, где водится рыба’, Приселигерье [Селигер, 4: 49], пск. на́лья, на́лия, налья́, наль ‘мель посреди озера’, ‘каменная отмель’, ‘груда камней на берегу озера’, ‘каменная гряда в поле’ [ПОС, 20: 79], твер., пск. нальё́ ‘груды камней, мелкий камень на дне озера, реки и т. п.’, на́лья, налья́ ‘подводная каменистая мель’ и т. п., включая более редкие проявления данной терминологии в Ярославской и Владимирской губ. [СРНГ, 20: 26—27]11. Остров Наль(е/о)стров на Северной Двине упоминается во многих новгородских грамотах середины XV в. [ГВНП: 200, 227, 247, 249,257, 258, 262 (гр. 151, 193, 225, 227, 241, 242, 251)]. Местная округа сохраняла тесные связи
с новгородской метрополией, поскольку здесь располагался основанный новгородцами Никольский Чухченемский монастырь, угодья которого распространялись и на Нальеостров, судя, например, по грамоте 225: «Се азъ рабъ божии Степанъ Олфромѣевъ сынъ черноризець скимникъ далъ есмъ в домъ святому Николи землю на Налье[о]строви» [Там же: 247].
Новгородские заселители, очевидно, имевшие отношение к монастырской колонизации Русского Севера, перенесли известный им гидротермин налье в Северное Подвинье, закрепив его за одним из островов Северной Двины, чему благоприятствовал спектр значений термина: ‘мель; отмель; каменная гряда’ и т. п.12 В рассматриваемом случае именно новгородский исходный локус термина налье, имеющего широкую новгородско-псковско-тверскую ареальную дистрибуцию, дополнительно подтвержден культурно-историческим контекстом данного места, что удостоверяется исторической документацией.Маркером древненовгородского освоения севернорусских территорий порой служит топонимия, образованная от личных имен заселителей или владельцев. В бассейне Северной Двины одним из отчетливых отантропонимных следов такого типа является название Обрадово для трех селений в окрестностях Великого Устюга бывшей Вологодской губ. [Vasm. RGN, VI, 2: 329]. У восточных славян древнее имя Обрад было в ходу только в древних Новгородской и Псковской землях, где зафиксированы его носители (житель Русы Павел
Обрадович, убитый литовцами в 1234 г. [НПЛ: 73, 283], пскович Обрад Клевчевич, XV в. [ГВНП: 330]), а на юге Деревской и Бежецкой пятин с XV и XVI вв. отмечают две дд. Обрадово [НПК, II: 800, 801; VI: 40], сюда же и д. Обратково (< Обрадково) Тверской обл. Кстати, неподалеку от дд. Обрадово в Великоустюжском уезде близ р. Северная Двина и р. Стрига стояла д. Некшино [Vasm. RGN, VI, 1: 130] тоже, очевидно, с древненовгородскими корнями, судя по д. Некшино на р. Волхов близ г. Чудово Новгородской обл.
Названия р. Волма и при ней с. Волма (Волменское) близ г. Киров в Кировской обл., известные по спискам населенных мест 2-й пол. XIX в. [Vasm. WRG, I: 350; VI: 110] и по современным данным, выглядят выразительными свидетельствами древненовгородского присутствия в регионе Нижнего Прикамья. Вероятен прямой перенос на один из вятских притоков названия новгородской р. Волма (др.-новг. Въл(ъ)мь), впадающей слева
во Мсту примерно в 80 км восточнее Новгорода. В устье новгородской Волмы издревле стоит селение Усть-Волма, впервые отмеченное берестяной грамотой 80—90-х гг. XIII в.: «до Усть Воломи» (№ 390, согласно [ДНД2: 507]), бывшее центром погоста. По иной версии, не исключающей, впрочем, первую, имел место перенос др.-новг. волмина (< вълмина) ‘место, поросшее ивовым кустарником’ (?) [СлРЯ XI—XVII, II: 315], впервые зафиксированного грамотой Варлаама Спасо-Хутынскому монастырю под Новгородом 1192—1210 гг. [ГВНП: 161, гр. 104; Янин 1990: 211]. Данный термин до сих пор жив в Приильменье: есть, например, совр. новг. волми́на ‘кустарник’ Сол., ‘место, заросшее ивовым кустарником’ Бор. [НОС: 122], пустошь Волминицы в Крестецком уезде 1780-х гг. [ИАДП, 2: 171, № 6988], локализуемая на притоке р. Волма (!), болота Волми́на, Кателёвская Волми́на вблизи юго-западных берегов Ильменя [Строгова 1991: 22]. Все эти лексические факты, очевидно, имеют общую этимологию [Васильев 2012б: 362—364]. Вообще говоря, в Нижнем Правобережном Прикамье (Вятский край) обнаруживается целая гроздь выразительных раннеславянских лексических архаизмов, имеющих непосредственное отношение к так называемым пригородным новгородским землям (по А. М. Неволину), или иначе — к области средневековых пятин Великого Новгорода. Так, рядом с вятской р. Волма и с. Волма в бассейне р. Вятки текут реки Белая Холуница, Черная Холуница и Холуная, названия которых находят отчетливую отдаленную параллель на юго-западной границе Деревской пятины Новгородской земли — только в названии оз. Холуно Торопецкого уезда [Шкапский 1912: 130], а также, с вариантом суффикса, в названиях р. Холынья (Холынка) под Новгородом, р. Холынья близ Старой Руссы, Южное Приильменье, и в другой новгородской гидронимии на Холын- [Васильев 2012б: 550—551]. Любопытно изолированное вят. лименец ‘луг, заливаемый в весеннюю пору водой’, встретившееся в посадской книге Хлынова 1629 г. [Филин 1972: 531; СлРЯ XI—XVII, VIII: 235], которое соотносится со староновгородским ойконимом Лимен применительно к де
ревне Ситенского погоста 1495/96 г. [НПК, I: 588], а позднее к пустоши Лимень, согласно книге 1550/51 г. [ПКНЗ, 5: 146]. Сегодня о средневековом ойкониме напоминает р. Леменка, впадающая в оз. Сунгурово близ г. Окуловка Новгородской обл. Анализ данной топонимической микросистемы позволяет понять, что название д. Лимен (Лимень), безусловно, отгидронимное, но деревня в XV—XVI вв. была названа не по р. Леменка (Лименка), а по смежному с этой речкой озеру, которое сегодня известно как оз. Сунгурово, а ранее именовалось оз. *Лимен (*Лимень) [Васильев 2017: 147, 315—316]. Своим происхождением это средневековое новгородское название может быть обязано др.-русск. лимен, лимень ‘пристань, гавань, залив’ (< греч. λιμένι(ον

, от λιμήν ‘гавань’ [Фасмер, II: 497]), которое, начав путь от Причерноморья и затем от Среднего Поднепровья, благодаря восточно-славянскому продвижению на север, появилось в окрестностях оз. Ильмень; по иной, более убедительной версии, перед нами др.-балт. субстратный гидроним к востоку от Ильменя, родственный лит. Lìminas, Liminėlis, Liminė, Limenė, но и греч. λιμήν ‘озеро’ [Vanagas 1981:
191]. Как бы то ни было, для вят. лименец «адресом отправления» предпочтительно считать
приильменскую территорию.
Абсолютно бесспорен новгородский след в изолированном вят. во́дось ‘пойма, поемное место’ XIX в. [Даль, 1: 219]. Ранее мною было подробно обосновано, что во́дос, во́дось в значении ‘заливаемое место, пойма’ — это др.-новг. новообразование из двуосновного *во́досъсъ (ср. водосо́с ‘сырое место’, с другим местом ударения), которое подверглось гаплологии и сократилось до во́досъ (> во́дос); менее вероятен иной путь появления этих лексем: через обобщение основы косвенных падежей с утратой слабого редуцированного (например, в род. п.: водосъса > водосса > водоса, откуда далее обособилось водосъ им. п.). Данная лексическая инновация, безусловно, оформилась в ранненовгородское время, т. е. до начала падения редуцированных в XI в., о раннем его характере свидетельствует само проявление др.-новг. водосъ в жалованной грамоте приблизительно 1134 г. князя Всеволода Мстиславича на Терпужский погост Ляховичи: «…По Ловати на низъ по конецъ Водоса» [ГВНП:
139, гр. 80] (во́досом здесь обозначено или поименовано пойменное, заливаемое в половодье устье р. Робьи, впадающей справа в р. Ловать). Термин давно выпал из употребления в говорах Приильменья, но оставил после себя до полутора десятков топонимов (Водоси,Водосы, Водосье и др.), распространение которых ограничено центральными районами средневековой Новгородской земли, а следы его отдаленного продвижения на восток обнаруживаются на Центральной Вологодчине, близ берегов оз. Кубенского и р. Сухоны: волог. во́досы ‘низменные пожни’ и др., подробнее см. [Васильев 2012б: 359—362]. Река Вятка, главная водная артерия Вятского края, называется по-татарски Нократ, по-чувашски Нухрат (Атăл), в старых записях именуется по-татарски Naukrad-Idel, по-марийски Naukrad Byč, Naukrad wyd [Vasm. WRG, I: 412; Vasmer 1971, II: 781], что озна-
чает ‘Новгородская река’ — от Новгород, см. [РЭС, 9: 261]. В данной связи, быть может, не случайна фонетическая перекличка прозвища гужее́ды, нередко прилагаемого конкретно к жителям Вятского края, вятчанам, а вообще — к переселенцам (!) из других краев [Казакова 2011: 33—34; СРНГ, 7: 204], с распространенным прозвищем новгородцев — гущее́ды [НОС: 205]. Наконец, само ключевое название Вятка, приложенное к главной реке и к столице Вятского края, явно имеет древненовгородские истоки. Избегая подробного обоснования трактовки данного топонима (она детально изложена в [Васильев 2016]), ограничусь основными моментами. Только в области средневековых пятин Великого Новгорода, конкретнее — на северном берегу оз. Селигер и рядом с р. Молога близ г. Пестово Новгородской обл., находим пару дд. Вятка, фиксируемых с XV—XVI вв. [НПК, VI: 505, 506, 513; II: 569; ПКНЗ, 4: 265], причем в Деревской пятине обнаруживаем топонимию и гидронимию с показательной вариантностью «ятевого» корня вът- // вят- // вет- // вит-, такую как Вътча (Ветча, Вятица), Вятца (Витца) и др.