«Записки…» Е.В. Постниковой-Ящуржинской
«Записки…» были опубликованы в 1925-27 гг. в эмигрантском издании в Праге.
NathalieМодератор раздела  Москва Сообщений: 3936 На сайте с 2005 г. Рейтинг: 22086 | Наверх ##
23 декабря 2014 9:53 Когда я уезжала, меня провожали все наши, пришла и мама, какая-то странная, строгая, казалась несчастною; мне стало страшно жаль ее, и думалось, что я ей изменила. Скажи — останься — я бы остановилась и выплакала бы все свои девичьи слезы и обиды, но она ничего не сказала, и на руке у меня осталось ее кольцо с опалом, камнем несчастья. Это кольцо она мне подарила в шестнадцать лет. Я ли матери несчастье, она ли мне подарила несчастье. Не знаю. Но выпала я в это время, как камень опал, из кольца нашего семейного.
______
Ехали мы, и пахло свежей краской, дегтем — туалетом, вперемежку с чесноком. Баба ела чеснок с черным хлебом. Вкусно, даже слюнки потекли. Захотелось чеснока попробовать. Да, я его попробовала потом, совсем потом, когда после тюремной голодовки уголовные женщины подносили мне чеснок ко рту, чтобы я проглотила мякиш хлеба. В вагоне было шумно, ехали студенты домой, пели. Потом умолкли, и у кого то на верхней полке сорвалось: «Мазепа не анафема, он хотел самостоятельности для Украины». «Украина, что это? — «Это — Малороссия» — «Ах, да»!.. Заговорили все вместе. Чужое и свое. Склонялись рты к ушам, глаза раскрывались, и все было так странно и так страшно, что лучше не знать. Сорвалось у кого-то имя Гамалея. Вот бы ему гетманом быть. «Что такое гетман»? — Опять склонялись рты к ушам, горели уши, щеки и глаза. «Понимаете»? — «Да»! Остановка. Ушли студенты, на скамейке оставили литографированные лекции Чупрова, но в окно пучок цветов, и мы к окну. Поезд едет и мелькают поля и избушки, опять поле и коровы, а за ними поле, поле и поля, лес и просека. «Что это»? — «Украина». Опять вокзал и земляника. В газету высыпали всю, и ели руками. Как это было ново и смешно. И опять мы в даль, и поле, поля и полей, сколько хочешь. Хорошо! А где-то в ушах, в голове, «поняли»? — «Да, поняла — революция». Нельзя сказать, как ехали, но все было хорошо. Дома, поля, леса и лесочки низенькие; цветы и цветочки маленькие, и ягодки впереди... Все занимало, все интересовало, все было позволено, даже кипяток брать в чайник за копейку целый, и руками все есть. Но почему же он бросил цветы, тот, который сказал «революция». Кто она такая? Степи начались. Жарко. «Лозовая» и соленая вода. Чай — лимон, и Чупров. Чупров, как чай соленый с сахаром и лимон. Нехорошо. Прибавочная стоимость. Рента? Похоже на аренду. Наука об общественном хозяйстве.... Но почему земляника так чудно пахла, и этот завядший букет цветов полевых.... Заработная плата... Потом э к с п л о а т а ц и я. Борьба классов... Ужасно чай соленый, просто дрянь... Борьба классов — классы в Гимназии тоже пахли свежей краской, и в окно цветы. Сплю... Ах, да, еще и революция. «Кто же она такая»? Вставайте смотреть туннель. Живой, настоящий туннель, а не дырочку черную в горе, как в альбоме чудесном.... Зажгли свечи. «Остерегайтесь воров». Букет завялый и лекции Чупрова прижала крепко я к себе. Борьба классов, а потому остерегайтесь воров. Из света в тьму, из света в тьму, и снова свет, и кончились туннели, их было семь, но сердце замирало много раз и позабыла я о том, что остерегайтесь же воров. На вокзале встречал чужой господин, в руках газета «Русские Ведомости». Их дядя, Гласный Думы. «Ах, он, значит, тоже», — решили мы с подругой Ниной. Ведь тот сказал: «некоторые газеты, либерально настроенные, как «Русские Ведомости», поняла»? — «Да». Высыпали на перрон: вещи, мы, шляпы, саквояжи. Лекции Чупрова потеряла, букет крепко держала. Лекции Чупрова спрятались в корзинку с провизией... Кулинария и общественное хозяйство, как хорошо подошло, говорила назавтра я. Вышла в Севастополе, и глаза разбежались. Белые извозчики, фаэтоны двойные, и матросы белые предо мной стоят. «Кто это такие»? «Это матросы, это флот. Очень республикански настроенный. — «Республиканский? Господи! Как важно», — но это про себя. Господи, сорвалось у меня опять же это слово, но много, много после, когда я увидела матросов, скованных, в цепях, их куртки были серы, и цепи на ногах, и руки позади, тогда толпа на улицах шептала: «матросов смертников ведут», — мне они чуть-чуть улыбнулись и больше, чем Господи, я им не сумела сказать. Но это было после, а теперь у меня позади болталась коса незаплетенная, и потому я спрашивала: «а почему белые зонтики на фаэтонах, чтобы не загорать? А почему «Русские Ведомости»? А почему? А почему?!». У моря, на приморском бульваре, глаза разбежались и убежали далеко туда, за волны, и будто пропали. Стояла и слушала: «что это»? — «Это море шумит». Слушала еще, «Лиза, уйдите вы от воды поскорее, а то упадете». Ушла. | | |
NathalieМодератор раздела  Москва Сообщений: 3936 На сайте с 2005 г. Рейтинг: 22086 | Наверх ##
23 декабря 2014 9:58 А ночью мне снилось, что море дошло до меня, до кровати, и в глаза мне вошло голубое. Проснулась. Вот и Ундина. Кто-то мне сказал? Ах, тот мой дядя, папин beau-frére , что к дедушке ездил со мной. Утром началась буря, хлестал дождь и мы восхищались волнами.
_______
Девочки, оденьте белые платья и шляпы, в четыре часа симфонический концерт на Приморском бульваре, там вас будет ждать компания офицеров и два гардемарина. Garder la mer перевели мы. Будьте comme il faut. Это сказала важная родственница, вдова адмирала, tante подруг. «Сифонический», — поправила Наташенька, самая младшая из нас, большая любительница лимонада, сиропа и зельтерской воды в сифоне. Потому и сифонический. Пока одевались, все сразу, все четверо, толкаясь перед одним зеркалом, мы недоумевали, что делать нам с двумя гардемаринами и целой кают-компанией (это слово мы прочли сегодня на афише) офицеров. «Ужасно досадно, что не студенты». — Завязывали мы друг другу банты и, держа в зубах булавки, сквозь зубы шипели: жаль, что не студенты, Мы одевали белые платья, эти первые длинные платья. Чудо хорошо, когда обернешься назад и оборки почти каблуки закрывают собой, а сделать два, три па по лестнице, и шлейф выходит удивительный. Под платьем шуршит шелк голубой, на всю улицу, моря даже не слышно. Сядешь на низенькое кресло или пуф, и юбка веером ложится на полу, и дама важная из зеркала глядит, ты ей скорее улыбаешься, а она тебе в ответ. Весь шик туалета заключался в том, чтобы косу не заплести до-конца, чтобы бант был широчайший, чтобы шляпа была из белых кружев, с цветами, цвета лент косы и чтобы, самое главное, живот втянуть поглубже, чуть ли не совсем насквозь. Вот и все. Но и тут Наташенька-лакомка дает совет: давайте купим халвы, чтобы полный рот, и совсем не дышать, тогда живот... «Что» ? «Меньше станет». «Неправда. Нет, нет. Идем скорей». Она поражала нас всю дорогу всевозможными своими желаниями. «Еще рано, пойдем квас холодный с рундука пить». «Но там солдаты простые». «Все равно, за копейку с мятой дают». Нет, нет, идем, а то офицеры наверно пришли, они уже ждут». «Ну, еще времени у нас целый час», — уверяла Наташа, — «давайте мороженого на тумбе поесть». «Как на тумбе? Там уличные мальчишки». «Все равно, на пять копеек целый стакан дают, шоколадного и малинового». «Хорошо, хорошо, только вечером». «Можно и в подворотню спрятаться». «Нет, нет, Наташа, не надо. Ведь это для тебя гардемарина два». Торопились мы, спорили, ссорились, шляпы поправляли и, наконец, в саду. Концерт не начался, было рано. Наташенька же свое: «а там эти вафли всем четырем по копейке»... «Нет, нельзя, молчи, офицеры идут». Но офицеры еще не пришли, подошли знакомые барышни. «Пойдем лучше, — говорю я, — ракушки слушать, там в них Средиземное море шумит». Пошли, и помню я, это было слева, у входа киоск стоит, и много там ракушек-всяких. Я заслушалась: вот черная эта, это с Черного моря, а это красная из Красного моря, известно, где находится это Красное или Чермное море, евреи его перешли; а вот желтая — это, конечно, Средиземное море, а это уж право не знаю, но чудно шумит.. . Стоп. Как вихрь окружили все большие, чужие, важные офицеры морские. Кто-то мне руку из них задержал. Смутилась, но уже хохотали глаза. Дурак. Шли к воде. Шлюпки особые сейчас подойдут, сказали они. Поделились парами, смутилась больше, но смех еще сидел во мне. И вдруг откуда-то издалека мне вспомнился романс, который я когда-то сочинила. «Хорошоооо, — ни за чтоо, — глаз своииих, — никомууу, — я из них, — ни за чтоо, — не отдааам, — никогдааа» и т. д. . Я изводила всех в доме моим музыкальным произведением, но, вспомнив его сейчас, я совсем оробела, и не смеялись больше глаза мои. Молчу. Что делать? Как быть? Большие, чужие, важные офицеры какие, что же с ними говорить? Пояс поправила... Молчу... Опять молчу... Потом посмотрела и вижу: «О, какой красивый»! Отвернулась, потерялась и горю. Еще молчу. Если бы ветер мне шляпу сорвал, я б за ней убежала скорей. А шлюпки особые отчего-то не идут. Жду. Опять молчу. «Вам нравится Севастополь»? — спросил меня. «Да». Посмотрела на него и остановилась. Почему у него в пудре синий подбородок? — Борода у него синяя, вот и все, — поняла я вдруг, и глаза скорей опустила. Оторвала кружево платка и свернула свой платок. «Да? Что вам нравится»? «Море и... (пауза) матросы». Поднял брови, удивился: «почему матросы»? Упала и покатилась, убегу, провалилась... Покраснела, смутилась. «Купите абрикосы», — татарчонок закричал. «Матросы, потому, что абрикосы, — так легко их рифмовать». «Вы поэт»? Спаслась.... Спаслась.... Не слышу больше ничего. Я вся пылаю. Ветер мне со шляпы ленты рвет и лицо мне закрывает. Вот мука! А шлюпки особые все к нам не идут. «Пойдемте, здесь ветер дует и в море он вас сдует», — говорит он близко, и под руку взял. «Господи, когда же лодки ваши наконец придут», — говорю я задыхаясь, и глаза слезами наполняются, и руки его не смею оттолкнуть. Отчего? Пахнет духами, и ласковый, чудный такой. Ласковый, — говорила няня, — черт. Ласковым прикинется, а посмотришь, рожки и хвост. Нет, неправда, чудный и не черт. | | |
NathalieМодератор раздела  Москва Сообщений: 3936 На сайте с 2005 г. Рейтинг: 22086 | Наверх ##
23 декабря 2014 10:02 Смотрю будто на море, а вижу глаза серебристые — серые, и яркие губы, и белые зубы, и плечи широкие, и руки изящные. Чудный какой! Молчу. Я лодки ведь совсем ждать перестала, я слушаю море, что сзади шумит, я слушаю шорох, что в сердце поднялся, «Пойдем, хорошо»? — Он ласково руку к себе потянул. «Нет, останемся слушать, как море шумит, и будем мы думать, что музыку слышим». «Как музыку»? «Вот как Садко». «Ах, вот вы какая». Вздрогнула я. — «Почему я такая»? Отняла тихонько руку я. «Да, я такая, пойдем». — А потом испугалась, что уйдет. Лодки пришли, кто-то там вдруг закричал. Шлюпки подошли, их три. «Третья моя», — говорит мне «мой прекрасный», и на руки смотрит мне. «Шляпка первая отходит», — говорит опять, и на ноги смотрит мне. Идиот! «Вот сейчас вторая отойдет», — смотрит мне он в рот и шею. «Вот и третья, моя». — Посмотрел он странно мне в глаза. Взял под руку. Я рванулась и бежать. — «Стойте». — «Я не поеду». — «Что»? — «Я боюсь». — «Кого, моря»? — «Нет, я вас боюсь». Глаза опустились тогда воровские его. И поняла я, «остерегайтесь воров», что написано было в вагоне. Бежала, задыхаясь, прочь. Лодки от'ехали. Вечером зеленый абажур. «Русские Ведомости» и тот, кто их давно читал. Почему вы не поехали в лодке? Боялась. Кого? Офицера. Почему? Он вор... Вы думаете? Я знаю.... И дальше шла беседа: «конституционный строй в Англии считается самым идеальным.... Какой он чудесный, засыпала я с больной головой, и какой он ласковый, пусть будет черт... ласковый черт. «Ты влюбилась?» — спрашивала Нина на завтра у меня. Застигнутая врасплох, я отрекалась. «Я ненавижу его, он вор». Это была моя первая любовь. Я больше его не видала. На другой день катались мы в обыкновенных шлюпках целой оравой мальчиков, девочек, студентов и гимназистов. «Там корабельная сторона, говорили они, — там все политические, матросы простые». «Да?». «Едем на братскую могилу, место такое, как братский курган», — говорили мальчики. «Знаю, знаю, Это Севастопольская оборона и все тому подобное». Вспоминала; что в толстых книжках было написано. На верхней полке шкафа книжного стояла Севастопольская оборона. Плыли. Нас качало, нас тошнило, мы плакали от боли и стыда; и сразу все прошло, как встали и пошли. Шли довольно долго и к кладбищу нескоро подошли и стыдно стало за смех, за слезы, за то, что нас тошнило, за весь вчерашний день. Мне стало и другого стыдно, что весь вчерашний вечер и всю ночь я ненавидела всех офицеров света, а здесь курган, здесь вместе все, здесь разные могилы солдат и офицерских всяких там чинов, а мы их так ругали и за царя и за порядки наши. «Идем, идем, нельзя стоять и разговаривать толпою: ведь это кладбище — могилы». «Мир праху твоему». А там еще стоят, солдаты — инвалиды, свидетели войны; вот тот, калека, он притом слепой.... жалею, смотрю не насмотрюсь, как мне ему помочь, как обласкать и как глаза мне возвратить ему живые.... Неуклюже пятнадцать копеек сунула в фуражку и убежала вверх. Еще больнее стало от того. | | |
NathalieМодератор раздела  Москва Сообщений: 3936 На сайте с 2005 г. Рейтинг: 22086 | Наверх ##
23 декабря 2014 10:06 Наверху стояли большие пушки. Весь горизонт был открыт. Стреляй, куда хочешь. С этого места через несколько лет я смотрела и слушала, как офицер Глинский, казненный по делу восстания Брестского полка 1907 год, накануне этого восстания, говорил мне: «чтобы привести пушку старого образца в действие, надо вот сюда, в дырочку вложить пистон». И брал мою руку и показывал дырочку. «А если пушка не придет в движение», — спрашивала я его, «то беда?». «Да, беда». «Я не хочу беды». Я не участвовала в восстании. Я только плакала в те дни. Но это было после, а теперь шумною толпою мы убегали с Братского кладбища. Воды скорей напиться, от солнца спрятаться в тени, есть абрикосы, желтые черешни, на пароходик сесть и весело, смеясь, поплыть назад. Я-ж не смеялась тогда, не знаю отчего. ______
Поворачиваясь набок, кривился огромный пароход Русского Общества. Нас провожали все, все без того офицера прекрасного. Белый китель, синеву подбородка и щек и глаза его серо-воровские я искала в толпе. Их нет. Взад, вперед, взад, вперед — качка.... и смерть стояла у сердца моего. Страшно. Цепи тянутся так долго, бьют затылок. Семь часов качались мы. Взад, вперед, взад, вперед. Стоп. Стук еще и побежали.... Ялта. Я не вижу ничего, цветы одни — пунцовые розы. Мальчишки продают. Море роз. Я не вижу моря Черного, я на воду не смотрю. Минутка. Мостик и скачок. Земля. Еще шатаюсь, еще вертит меня и розы чайные я по ошибке покупаю. Судьба. Розы желтые, розы чайные, самые отвратительные стали после для меня, а теперь я приложила их к моим пылающим щекам и их росинки, как слезинки, остались на моем лице. Одна. Пальто застегнуто, платок на голове, на палубе сижу. Едем. Море — сказка. Море засыпало, восьмой час. «А если едет он со мной?», — вспоминаю я того. Пять утра. Феодосия — простая. Наши пошли к ранней обедне и я с ними. «Зачем ты с нами?». «Я хочу на вас смотреть» — «Почему?» — «Так». Хорошо бывает в церкви по утрам. Ранняя обедня, торопясь, идет перед началом дня и люди долго в церкви не стоят. Поклонятся, помолятся и вон бегут. Все больше бедные, в платках, или некрасивые, но, если и покажется красивая, то всю обедню на коленях простоит. Ведь так? Город такой тихий, простой, незатейливый, но море там — море Айвазовского. Мы, девочки, обошли всю Феодосию. Купили груш и ситного огромный ломоть, и пили чай на палубе, нисколько не завидуя тем пассажирам, что ехали с казенным продовольствием буфета. Потом Керчь, Судак мы ночью пропустили. Митридат, остатки старой Византии. Нам все хотелось рыбок наловить, и так они высоко к нам подплывали у кормы. «И почему он не пришел, когда мы уезжали».... Но надо ехать дальше, и ветер снова гонит воду дальше и возвращает нас назад. «Вдруг он едет со мной, милый такой». Новороссийск — противный город и элеватор висит над головой. Город противный остался навсегда. Едем в Туапсэ. Ночь и снова буря собралась. Опять у сердца смерть стояла. Лимон в руке и пояс пробковый на мне. Молились все, а я страдала больше всех, я не молилась. Если буря не утихнет, мы не сможем к молу подойти, если буря не утихнет, может нас о мол разбить. Мы на палубе уже стояли. Темно. Полночь. Пошел дождь, небо разорвалось, выглянула луна, стала вода и мы остановились. Выбросились. Вещи прислали после. Пароход ушел. Ни души. Бежали в темноту, и волны сверху до низу нас обливали. Белая фуражка. «Он? Нет». Капитан навстречу руку протянул, Начальник мола. «Такая ночь. Не ждали парохода и фонари мы не зажгли. Простите вы меня».... Приютил. Обласкал. Накормил и всех спать уложил. | | |
NathalieМодератор раздела  Москва Сообщений: 3936 На сайте с 2005 г. Рейтинг: 22086 | Наверх ##
23 декабря 2014 10:08 Чудное утро нас встретило на завтра. Мы в диком лесу. Шакалы к нам ночью воров не пускали и выли у самой террасы, а мать-черепаха водила ребяток от правой дорожки к капусте цветной, и снова под клумбу детей уводила. Кавказ. Что знали мы об этом чудном крае? А ничего. Вот Лермонтов немножко рассказал. И почему же «Пленник» был такой? Кто это так выдумал и для чего так описал? А если правда? Но больше этого мы ведь не знали ничего и вечно мы боялися Кавказа. «Бойся, бойся, Лиза, ты Кавказа и не жди добра от них». Вот что дома мне сказали, папа сочинил. На вокзале повторяли: «ты, смотри, одна в лес не ходи». Как волчата мы засели, ни на шаг за ворота. Ни шакала, ни змеи, ни собаки дикой нам не страшно, но кавказца встретить в лесу опасно. «Любят белых женщин, говорят, а потом кинжал». Лес был кругом и, опираясь на каменную низкую ограду, мы всматривались в гущу дерев и искали там кинжала. «Злой чечен ползет на берег, точит свой кинжал». А демон? Разве этого не было? Развязалось это очень быстро. Недалеко наспех строился новый дом, его купили наши девочки, получив наследство; мать их заказала молебен. Мы пришли туда и встретили батюшку в черном облачении и страшно черного всего. Пел по-армянски. «Кто он? Кавказец?» — «Да». «Какой он кажется красивый и бледный с матовым лицом». «Он армянин?» — «Да». — «Неправда, он кавказец». «Но он священник и их религия как наша». — «Я знаю, но это все так странно»..... Батюшка очень смеялся, когда узнал в чем дело. Он говорил по русски хорошо и обещал, что кроме диких коз и заблудившейся коровы нам не удастся встретить никого. «Наш народ гостеприимный, приходите в гости к нам». На другой день я бежала первая вперед, вперед; вдруг слышу шум, стук каблуков железных, трещит скала, гранит и покатились камни.... Пот выступил на лбу, трясутся руки, носок ноги уж поворачивается сам. Назад... . Вдруг стадо диких коз предо мною очутилось. Там впереди шел их отец, с ветвистыми рогами, всех выше он, тридцать-сорок штук бежали позади. Здравствуйте. Остановились и с дороги в чащу прочь. Как мы смеялись, как удивлялись и побежали им вдогонку. Но разве их догонишь? Мы подружилися в ауле с русским стариком, его жена армяночка носила шесть косичек черных, они висели у нее под жалконькой фатой. Мы ей греческий узел из волос накрутили потом. Я «Нивы» номер подарила старику, а нас они поили медом и сладкий розовый шербет с водою подавался. Мы ели там шашлык, мы пили красное вино и братья черной дамы меня на лошадь посадили. Черкеска и штаны, бока прижаты и конь пошел вперед. «И это Кавказ?». «Да». «А где ваш кинжал серебристый»? «Вот за поясом висит, возьми если хочешь». «Все возьми. Возьми шкурку, возьми шапку, возьми лошадь, все возьми». Странный такой народ, что ни похвалишь — возьми. «А Казбек можно взять?». «Тебе можно, бери», — улыбнулся дикарь. Это правда, что Кавказ. «Я другого люблю». Нам носил халву красивый черный «парень». «Вы кто»? — он не говорил по-русски. «Я Кавказ, да?» — «Да» — отвечал. «Да» — он знал. Он был грузин. У него была тонкая талия, черное лицо интеллигентный нос и руки барские. «Вот этот может каждый час пырнуть ножом, да?». Нет. Его забрали в каталажку, он не имел свидетельства на право жизни. Дикарь? Мы посещали виноградник, часто там пили холодное вино и были там высокие качели. Раз девочки качались на качелях, я не хотела, не было на мне чулок. Вдруг сын хозяина сказал: «пойдем, куплю чулки и ты со мною качайся». «Вот хорошо» и как я зло над ним смеялась, а он молчал. «Почему он руку выпустил мою», — вспомнила я другого. «Где же эти самые страшные кавказцы?». Осел на солнце тихо спит. «Ну, а персы?» — Шили туфельки, красные чувеки, кофе угощали и на полу место указали. Ковер. Хлоп на пол. Курили из графина и, веки опустив, в руках браслеты женские из бус держали. Считали.... «Что это?» — «Четки». Они молилися Востоку. | | |
NathalieМодератор раздела  Москва Сообщений: 3936 На сайте с 2005 г. Рейтинг: 22086 | Наверх ##
23 декабря 2014 11:42 Все лето мы купались, и кожа стала цвета кофе и маслин. Мы уплывали так далеко, что стало страшно. Раз появился вдруг дельфин, я повернулась к нему спиною. Назад, скорей. Волна мне помогала. В ту ночь дельфина разбила буря пополам. Мы превратились в дикарей, когда бродили по горам. Мы целым табором, все дачники собрались, ходили гномов замок смотреть. Нас ураган застал в лесу. Легла трава, кусты, деревья. Сломался дуб, ползла лоза с зеленым виноградом, а мы бежать.... Норд дул к нам с севера России, он нас толкал, рвал волосы и бил ветвями, пока не грянул страшный гром и дождь холодный нас не опрокинул. Он залил все... Шоссе — бурящая река. Мы потеряли головы... Купались, росли, развивались. Волосы в узел связались. Талия уже вдруг стала, выросла девичья грудь, бедра с боков появились и больше мы голые в море с тех пор не купались. Стыд. Женский стыд. Кончилась юность. В длинном платье и «взрослой» шляпе я возвращалася домой. Встречал отец. «Что так изменилась?» Через десять дней я уехала в Питер учиться.
Е. Постникова. | | |
NathalieМодератор раздела  Москва Сообщений: 3936 На сайте с 2005 г. Рейтинг: 22086 | Наверх ##
24 декабря 2014 9:46 Е.В. Постникова
Двадцать первый год
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Светает. Смрад. Четыре часа ночи. Москва, не успевшая отдохнуть за ночь, продолжает тащить на себе грязные мешки прошлогодней картошки, картофельного хлеба и всяких продуктов, которыми так богато и так несправедливо кичится Москва перед всеми городами оголодавшей Великороссии. Встаю и я, с больной головой, и начинается наше бегство из России, с четырех часов ночи, из смрадной Москвы, потому что смрад московский не в переносном, а в буквальном смысле этого слова, нас, россиян, всегда будет переносить в период большевизии, даже при чтении очерков истории Русской Революции 18-го года и далее... Иду в "Метрополь". То есть вцепляюсь в какой-то мчащийся трамвай-грузовик с левой стороны на ступеньку лестнички, чтобы вагоновожатый не заметил, и подъезжаю к Охотному ряду. Охотный ряд теперь не Охотный ряд, а какая-то площадь. Площадь большая, красивая. И я не жалею, что она красивая, большая и не торгует, потому что все улицы в Москве торгуют, а площади стоят свободные и будто чего-то ждут... У "Метрополя" спят вповалку люди и людишки, это мальчики — "Ира", "Ира" рассыпная". Спать вповалку — это значит занять очередь с вечера, это значит со всеми переругаться, это значит зорко глядеть, чтобы кто-либо вне очереди не проскользнул, это значит, что тот, кто не спал вповалку, а ходил взад и вперед, тот не должен достать билета. Это значит со всеми шепотком поругать советскую власть, это значит в душе проклясть ее, в тысячу первый раз — эту самую советскую власть. Жизнь стала просыпаться. В шесть утра это — жужжащий митинг. А цель одна — как бы кого-нибудь надуть и вне очереди проскользнуть. Девять часов — касса открыта. Стою в командировочной очереди и конца-краю не видать. "Все — Рыкапа прет", как говорят в Москве, с красными билетами вне очереди. А билетов все меньше да меньше. Уже 12 часов дня, поезд в два часа дня отходит, до вокзала целый час ходьбы. Накануне билетов брать нельзя. Осматриваю ряд кожаных рыкапистов, выбираю самого безобразного комиссара, к которому страшно подойти, подхожу и говорю: "Я очень устала, может, вы поможете мне получить билет?". Знаю, что Богом обиженный человек сердцем бывает богатый. Комиссар соглашается. Один для себя, а другой для моего мужа, который не имел права ехать этим важным поездом, а другим, всем известным, обовшивевшим Максимом — двенадцатичасовым. В рыкапистском хвосте промелькнула седая дама в чесунчевом пальто, да garcon, босой, с золотыми кудрями, возраста лет девятнадцати. Кудри его не видели гребня с 20-го года, а воды и мыла с 18-го года. Дама мне показалась матерью военного спеца, а garcon — внебрачный ребенок большевистского лидера... Встретив моего остриженного и обритого мужа на одной из конспиративных квартир и получив в июле месяце по аннулированной карточке из какого-то продкома 15 фунтов хлеба за февраль месяц, мы отправились пешком на вокзал. В то время уже устанавливалась очередь при посадке на питерский скорый поезд: и мы вдвоем, будто незнакомые, у нас разные трудовые книжки, имели счастье поместиться в купе третьего класса, в числе шести человек. Все вагоны не третьи ходили в донэпской России под особым назначением. Два человека, в том числе и мой муж, стремительно залегли на верхних багажных полочках. Я рванулась на верхнюю лавочку. Внизу дама в чесунчевом пальто и железнодорожница с ребятами. Vis à vis garcon, который усиленно расшнуровывал новые советские ботинки, одетые на бесчулочные, грязные ноги. (В интервале между дежурствами за билетом ему на "Лубянке" выдали эту пару, так как он ехал с ответственным поручением...)- Занимаясь самой тщательной операцией по очистке своих ног от грязи ручными инструментами, т.е. пальцами, garcon делал набеги на обитателей своей головы, производя там колоссальные опустошения. Вдруг этот самый garcon, откусив половину яблока, протянул мне вторую, ткнув меня этим самым пальцем в бок. С испуганным лицом я сказала: "Я, я не ем яблок, я никогда не ела их". А яблока мне очень хотелось с черным хлебом. Тогда ему со мной стало скучно; он влез на поперечную полку против нашего купе, в проходе — будто и на народе, все повеселее. Пустующее место занял какой-то коммунист, массовый партийный работник. Он же мне шепотом сообщил про garcon’а: "Сволочь, на Лубянке ботинки получил, значит — заслужил". Рабочий мне страшно понравился. Понравился потому, что у него был и Некрасов, и Маяковский, и "Лошадь как лошадь" Шершневича, и потому, что он выбрал из Некрасова место "Жены декабристов" и, подавая мне, сказал: "Это вам не мешает знать". Он был в галифе, френче, и вид у него был вполне современный. Вечный посетитель "Стойла пегасов", кафе имажинистов, влюбленный в Луначарского, но искренне смеющийся над его смешанной школой, любимец Крупской, которая называет его "сыночек" — он ехал с партийными поручениями на запад России. Рассказал он мне, что и в другом "Стойле пегасов" — "Съезде Коминтерна" не все благополучно и потому их периферию плохо информируют. Рабочий, выбравшийся со дна, способный, преданный революции, но доведенный до абсурда, он не знает, с какими глазами защищать новую экономическую политику, это нэп; и как стыдно смотреть в глаза кооператорам после всего сделанного с кооперацией. Рассказал он мне, что он в оппозиции, но благодаря хорошим личным отношениям с семейством Лениных он не в опале. Много мелких эпизодов из партийной жизни, а также о нарастающем недовольстве среди демократически настроенных элементов партии, которое выливается или в уходе из партии, или Кронштадтском восстании, рассказал он мне. Он уже не пылал восторгом революции первых лет после октябрьского переворота, он только верно служил в партии РКП. А о ЧК он говорил с каким-то отвращением.. О других социалистических партиях будто нарочно отмалчивался, Керенского не упомянул ни разу. Рассказал он также мне и то, что семейство Лениных очень жалеет, что у них нет детей, что в этом виновата их эмигрантская жизнь, и они на старости лет тоскуют о детях... И хотелось ему еще многое рассказать мне. Но я вся съежилась, когда узнала, что и "эти" тоскуют о детях. Да ведь волки тоже тоскуют, когда рысь уносит детеныша.
| | |
NathalieМодератор раздела  Москва Сообщений: 3936 На сайте с 2005 г. Рейтинг: 22086 | Наверх ##
24 декабря 2014 9:50 Но дама в чесунчевом платье, о ней сейчас. Еще раньше, когда я вошла в вагон, навстречу бросилась она ко мне со словами: "А, милая, как я рада, что вы здесь. Я одна, все мужчины; я так несчастна, у меня в Питере была огромная семья, теперь я возвращаюсь в пустой совсем дом, всех сыновей убили "они" — эти жестокие кожаные люди". Жаль мне эту одинокую старую мать, хочется мне сказать, что и у других матерей убили детей, но что-то держит меня, и только ласково беру ее за руки, а она плачет. Милая, симпатичная на вид и пахнет старым одеколоном. Да, но зачем она так торопится ругать большевиков, мы почти еще не отъехали? Лежу наверху. Контроль. Все мои симпатии на стороне старой дамы. Военный контроль: "Ваши мандаты". Милая дама вынимает, пряча от соседки, партийный билет с фотографией. Нарочно бросаю книжку ей на колени сверху, и билет падает на пол. Купе молчит. Железнодорожница неистово бьет своих детей. Так вот эта самая дама несколько раз ночью, когда все спали, вклинивалась в наш разговор и наконец не выдержала и сказала моему собеседнику: "Я тоже партийная". — "Знаю, какая партийная, таких много теперь в партии". — "Нет, я настоящая, я давно". "А, настоящая. А зачем провокаторством занимаешься?" — ответил рабочий на "ты".
* * *
Но вот и Петроград. На вокзале, как грязные собачонки, снуют голодные ребятишки: волна голода занесла их в сырой Петроград. "Все для голодного Петрограда" — еще висят плакаты на стенах. "Все для голодного Поволжья" — висит свежий плакат рядом на стене. Маленькие рваные фигурки снуют взад и вперед, молча, как-то резко, как умирающий больной, отталкивают ручку, прося милостыню, и снова прижимают ее, крепко сжат. Это не слезливые нищие. Нет. Это дети русского крестьянина, которых разверстка вывернула из родного гнезда и бросила на грязную мостовую бывшего красного Петрограда.
Петербург, Петербург... Злые языки говорят, что ты скоро провалишься, что уже начали валиться дома, что вот уже один провалился на Гончарной у Николаевского вокзала, что почва заболачивается и вся набережная Невы понизилась на столько-то сантиметров; что люди, съевшие лошадей, становятся лошадьми и ровной шеренгой выстраиваются у Николаевского вокзала; и все они за номером, и что фаэтоны у них игрушечные, только на двух колесиках, и бегут они рысцой, рысцой за 2 ф. хлеба, а то и меньше, в любой конец белого Петрограда. А в белом Петрограде ночи белые, люди бедные и тени их бледные. Вот она, Пиковая дама, вся в белом, ночью выходит из своего особняка на Литейном, а днем у нее в доме весь день толкутся бедные люди за продовольственными карточками. Вот дом, где жили Мережковские, Гиппиусы и Философов: их было когда-то много. И дом их был какой-то экзотический сверху и не такой, как другие, внутри. Говорят злые языки, что уехало их много на Запад, на Коне бледном, а осталось три одиночки где-то в Варшаве. Только бледные тени их там ходят, да чертова кукла валяется на полу в опустошенной квартире. Злые языки говорят, что на Литейном почва трясется... А в бывшем офицерском экономическом обществе трясется под домом почва. На танцульках, когда играет оркестр: "Надя любит шоколад", ему вторят мальчишки:
"Цыпленок дутый, В лаптях обутый, Пошел на белых Воевать..."
Говорят еще, что у Исаакия по ночам служат обедню какие-то белые священники... и что цари ушли из Петропавловской крепости. Тихо в Петрограде теперь. — Небо бездымное, голубое. Воды много, много. — Нева будто шире стала, каналы все вспухли. — А по Неве дикие утки плавают, это сестры, что Керенского защищали, так они ютятся у Зимнего дворца. — И еще какие-то дикие птицы у Летнего сада живут. Это души умерших — тех, что на Полигоне недавно рыли себе могилу. Вот так это все и идет в Петрограде. А когда пойдешь по этим бархатным зеленым коврам петроградских улиц, то увидишь пасущуюся лошадку — одну на весь Петроград, и лошадка не прежняя, а маленькая, лохматенькая. Летний сад страшно зарос, прямо лес. Ну, вот тебе и новое Марсово поле. И хоть говорят: нечего было огород городить, а все-таки это новое Марсово поле в тысячу раз лучше прежнего. Бурьян растет сочный, зеленый, большой, а то, что мусору да падали много за эти годы навезли, так это удобрение. Злые языки говорят, что могилы жертв первой революции там не в почете — это неправда: там и цветы, там и покой, там и уважение. Каре из гранита, взятого из ограды Зимнего дворца, окружает эти могилы. И вовсе площадь их не коммунистическая звезда, а как при Керенском было сделано, так и осталось. Это, кажется, все, что уцелело от нашей первой революции. И скажите тому, кто Марсово поле ругает, что это лучше, чем когда зимой солдаты по колени в грязи лежали в несуществующих окопах. А когда пойдешь ночью через Поцелуев мост, через глубокую, высокую теперь Фонтанку, да вдоль по Лебяжьей канавке золотой, тоже глубокой теперь, на Марсово поле, то залюбуешься. А когда ты выйдешь на набережную Невы — ни одной баржи, одна ширь да воздух, и посмотришь на Петропавловскую крепость, то там ты увидишь наш старый шпиц. И вспомнишь ты нашу русскую историю от Петра Великого, и стрелецкий бунт, и казни, и болото Невы... Вот почему земля теперь заболачивается и трясется, и казни теперь на Полигоне. Или пойдешь к Зимнему дворцу, старому, казенному, и войдешь в сад — он уже без ограды, и можно в него войти со всех сторон — там ты, в этом старом, очень старом саду встретишь Елизавету Петровну. Она там гуляет одна. Это потому, что она дочь последнего русского царя Романова, а остальные — свойственники да родственники, им-то и неудобно в царском саду гулять. И неправду говорят злые языки, что Петроград — красный. Нет, он никогда не был им. Он, весь, как у Достоевского, он весь, как у Андрея Белого. Так же, как Достоевского и Андрея Белого нельзя представить во френче и галифе, так и Петрограда нельзя представить красным. Красная, русская Москва будто солнышко, а Петроград нет... он белый своими ночами... А когда приходишь в эти опустевшие дома, где первые этажи, будто в Венеции, затоплены водой, и реки подпочвенные ведут свои линии в канал, из канала обратно в дом, то будто в сказке волшебной стоит этот дом. А в этом доме живут милые люди с побледневшими лицами — кости да кожа — да ужасным запахом цинготного рта. Да, когда эти милые, добрые люди одной рукой обнимают тебя, а другой прячут под скатерть корки хлеба, то ты понимаешь, почему в Петрограде все поседели. Или когда твой друг-профессор, на десять лет моложе тебя, совершенно седой, без единого зуба во рту от цинги, мочит в тарелке черные корки черного хлеба, которые он приберег на черный день, то ты уже не видишь его, а видишь и слышишь крик этих уходящих женщин на смерть, когда их волокут по улицам:
Будьте вы прокляты, черные черти, Ждите вы черного дня своего. | | |
NathalieМодератор раздела  Москва Сообщений: 3936 На сайте с 2005 г. Рейтинг: 22086 | Наверх ##
24 декабря 2014 9:52 А вы знаете, что это значит — торговать на улице своими вещами, умеете ли это делать и сумели ли? Можно торговать для спекуляции, можно для себя, чтобы контрабандисту уплатить за переправу, а можно торговать для того, чтобы фунт хлеба купить и чтобы своих дома покормить. И вот, ты стоишь на этом рынке. Вот тебя щиплют со всех сторон, вот тебя гонят, вот тебя ведут, вот тебя арестуют: "А, офицерское продаешь?" — "А, белье казенное продаешь?" — "А, мануфактуру?" — "А, хлеб карточный, советский, на молоко меняешь? Заелась хлебом, мало "дают". Молока захотела, стерва!" "Сам сволочь, хлеб-то мой, а дите умирает, в грудях все повысохло. Высохли бы вы все, сволочи вы этакие". Петроград только сволочью да чертом ругается. А Москва, а Россия? Об этом нам рассказывают имажинисты, в них так сочно отразился народный имажинизм. Так вот рынок торгует. Это вовсе не веселый торг "Налетай, брат, налетай" — "А вот "Ира", "Ира" рассыпная...". Нет, здесь плотной стеной стоят голодные люди: кто кольцо продает, кто крест, кто рубашку, а кто женскую честь. Дешево она тогда стоила, фунт хлеба, да и то никто не покупал. Стоят жены врачей, врачи, жены офицеров и адвокатов, кухарки бывшие, профессорские жены... Тут и каэрки, тут и эсерки, тут все. Все женщины: старые, молодые, красивые или уроды, но только они одни могли тащить на себе свои семьи до нэпа.
* * *
Голодали питерцы ужасно... А знаете ли вы, что такое голодать? Что такое голод? Это — болезнь, говорит простонародье, и чем дальше, тем хуже. Это когда ты целый день ничего не ел и к вечеру не достал ни кусочка хлеба и так лег спать. А через час проснулся весь мокрый от слабости. В голове тяжесть и глаза болят. Сам ты вытянут в струнку: при лежанье на спине можешь рукой спереди прощупать свои почки, и у тебя уже не живот, а ямочка. И все время хочется спать, и так сладко ты дремлешь, только голове холодно и ноги дрожат мелкой дрожью. Мозг один во всем теле работает, да сердце стучит быстро, неровно. И ты думаешь: встань, там за шкафом мыши рыли — крошки видно на полу. Встань, в шкафу остался воск медовый — можно его вкусно съесть. Встань, в помойке яблоко гнилое третий день лежит. А зеленый хлеб? — Это будто мох зеленый, его многие едят и очень хвалят. Можно фунт муки картофельной в воде негусто разболтать, блины отличные изжарить, насыпав соли на плиту. Так рифмуются в голове все желанья твои. Но крошки мыши съели, яблоко в помойке нищий подобрал, воск был для полу, хлеб зеленый хозяйка забрала, а фунт муки картофельной еще должны давать по карточкам литера А, по купону №32. Или твой близкий болен, хлеба дома нет, ты несешься за 10 верст конину достать, чтобы суп горячий ему сварить. И ты варишь эту конину, а она серой, сладкой пеной из горшка "прет" и к горлу тебе подступает. Или эта махорка, ее все курят, а курят от голода и плюют. Плюют, плюют, и целые лужи от этого наплеванные стоят. И смотришь на этих сосущих "цигарки", плюющих людей, и горько становится. Трудно нам было в Питере, голодали мы под конец жестоко. Знаю, что один раз сходили в Петрокоммуну, где мужа хорошо в лицо знали многие коммунисты, и получили за кого-то 52 фунта селедок с червями, которые мы оборачивали по методу Камерного театра в газетную бумагу, потом жгли, держа на палке селедку, и она получалась нежная, как балык. Голодали мы, как все... Стояла я тоже на рынке, тоже барыня. Стояла день, два, неделю. Все продала до ниточки — это контрабандистам. Трудно нам было еще и потому, что мужа в лицо знали многие чекисты и Гр. Зиновьев. Знаю, что в последнюю ночь перед отъездом не спали. Знаю, что не хватило наших миллионов, что муж целые сутки бегал, занимал под честное слово деньги, что покупал финские марки и что я продала его последний черный пиджак и оставила ему какую-то курточку-кофточку с перламутровыми пуговицами, которая не напоминала в нем барина, а так, советского служащего.
И вот, с мешком советских денег, с двумя фунтами хлеба, двумя тысячами финских марок, двумя паспортами, мы двое отправляемся за границу. | | |
NathalieМодератор раздела  Москва Сообщений: 3936 На сайте с 2005 г. Рейтинг: 22086 | Наверх ##
24 декабря 2014 9:55 Если вы спросите меня, по каким улицам мы шли и с какого вокзала мы выехали, я не смогу вам сказать. Но могу вам сказать, скоро мы приехали туда, куда надо. Утром в субботу мы вышли. Шел дождь. Драповые пальто, по русскому обычаю, что пар костей не ломит, мы надели на себя. Это в июле месяце самого жаркого года в России за последнее десятилетие. Мне в нем было очень жарко. А кроме того, оно было очень красивое и совсем не подходило к моим соседкам молочницам. Людей в вагоне тьма. Сидят на лавочках, сидят на полочках, сидят на полу, стоят в проходах, на ступеньках, лестничках, висят на буферах и спят на крышах и всюду, и везде, где можно прицепиться. Смеясь ехал наш вагон, никто ни с кем не поругался. Во время военного контроля только у моего мужа одного спросили документ — трудовую книжку. Книжка была новая, хорошая, с печатями. Но он сидел в своем пальто в другом углу вагона. "Барин барином", — говорили молочницы. У меня с бабами самые лучшие разговоры о хозяйстве, вещах. Они меня ощупали, осмотрели, почти что раздели. А про пальто сказали: "Что, везешь на обмен?" — "Да". — "А сколько хочешь?" — "Много хочу, оно ведь каракульча". — "Врешь, не может быть". — "Ей-Богу, каракульча". — "А что это значит, каракульча?" Так, смеясь и болтая, мы ехали, ехали, ехали. — Поезд остановился, и мы встали. А когда мы шли к тому месту, куда надо было, то мы встречали патрули — босых, голодных солдат. Женщины проходили мимо, а у мужчин спрашивали пропуска. Каждый раз мой муж, он был без пропуска, подходил к ним закурить и одновременно протягивал солдату папиросу. Потом посидит с ними молча; все помолчат, поплюют, и пойдет он своей дорогой, а я выглядываю спереди из-за угла. Контрабандист рысью мчится по шоссе, две сестры с молочными бидонами путь указывают. Прошли 10 верст в полтора или два часа. Сил мало, голодали мы давно, а идти еще столько же до деревни. На ногах у меня советские ботинки, что красным сестрам по карточкам выдавали. Ботинки добротные: самовар новый на них обменяли; стучат по шоссе, как деревяшки. Вещей у нас немало, все на себе надето для конспирации. И не хочется оставить, а вдруг в предварилку попадем на осень, на зиму. А там не топят и не кормят, там "вещами кормятся". Вещевая валюта выше доллара в России стоит. Тяжело было идти. На пятнадцатую версту сил не хватает. Ботинки сестры советской от воды, от глины стали будто пудовики, и по шоссе они стучат все громче и громче... Господи, как было неудобно, как жарко, как мокро. Обегая посты, мы шли по тропочкам, по воде, по речкам. И на нас все мокло, мокло и вконец размокло. Наконец мы пришли под деревню. Сестры убежали. Мы потихоньку в избу, а у избы елочка 27 лет: можно по веткам посчитать. Вошли — сынок контрабандист, да мы... Баба одна лежит, другая сидит. Руку им подали. Сели. Открывается дверь. Девочка, девочка, мальчик, опять девочка и еще девочка с ребенком, а потом постарше, потом женщина, женщина и еще женщина, а потом мужики пришли, человек шестнадцать, а мы все сидим да молчим. Мы молчим, они молчат. Помолчали, помолчали, да ушли. Вся деревня побыла. Спрашиваю отца контрабандиста: "Что это за люди?" — "Это все наши". — "А что за наши?" — "Это — контрабандисты". — "А зачем они пришли?" — "А смотреть вас". — "Зачем?" — "А вот барин с.-р. Насчет земли все интересуемся". — "Ну, а зачем они знают, что барин с.-р.?" — "Это ничего, мы сочувствуем". — "Ну, хорошо, что сочувствуете. А сынок ваш, контрабандист, при исполкоме, тоже сочувствует?" — "Да, он очень сочувствует". Пошли хозяева муку молоть кустарным способом: два жернова — крутят, вертят — вот и десять фунтов муки и за размол ничего давать не надо. По пять фунтов с пуда брали последнее время в пользу исполкома на мельнице. Посидели, посушились, поели и легли спать. А вокруг ограды ходят — особый отдел чеки. Когда стемнело, пришел контрабандист. "Ушли, — говорит, — на ночь". Мальчишки весь день стерегли особый отдел. Особый отдел в лес — мальчишки за ними. Особый отдел в дом, мальчишки за ними. О.О. спать — мальчишки спать. О.О. встал — мальчишки встали. "На рассвете вернутся в четыре часа, значит, нам в путь". Четыре часа ночи, это значит, по-настоящему, час ночи; ни дети, ни коровы, ни куры передвижения стрелки часов не признают. По-советски коровы ложились спать в 12 часов ночи. Ну, а нам? Нам еще два часа ждать. Потушили огни, вмиг клопы облепили. То с потолка, то со стола, то сверху, то снизу, будто летают. Вот пытка. Не один, не два, а сотни. Сколько их? Тьма. Два часа мы метались по избе. А изба хорошая, сто лет, а то и больше стоит. "Ни разу клопов не выводили — и в обычае этого не было," — сказал хозяин. | | |
|