Период революции, набеги финских бандформирований на Вешкелицу , позже отдельные провокации, которые свойственны финской политики, мы упустим по причине всевозможных вбросов и переворачиванию фактов того времени. Факт один - в результате пострадала карельская деревушка. Сейчас " историков" стало пруд пруди и сенсации высасывают из пальца, а мы просто воздержимся от этого. Читайте доступную информацию и делайте выводы сами по поводу тех событий. Да, конечно есть своё видение на то время. Но с вашего позволения, пусть это останется при мне. А то, как обычно, начнутся убеждения в ту или иную версию, советы различных источников и пр. Ну, и как результат, последующие оскорбления по поводу не знания истории, отсылки к каким то сомнительным документам и таким же " историкам". Мы это время просто упустим и вернёмся сюда уже в то время. когда тут образуется первый колхоз. Есть очень большой очерк по этому поводу. Что бы не переписывать весь текст вручную, а он плохо читаем, попробую это сделать программно.
там-же
Дальнейшее будет для нас немножко необычным. Дело в том, что есть один любопытный очерк. Но сам текст неважно читаем, да и переписывать в ручную , сами понимаете. Для этих целей была привлечена программа. И вот тут могут быть ошибки не в плане орфографии, а в плане распознавания букв. Вместо буквы т может проскочить г или вместо е буква с и наоборот. Поэтому не обращайте на это внимания. И так .
Для справки.
А. Зо́рич (псевдоним; настоящие имя, отчество, фамилия Василий Тимофеевич Локоть) (1899–1937), русский писатель, журналист, сценарист. Работал в газетах «Правда», «Известия», печатался в журналах «Огонёк», «Прожектор», «Смехач» и др. Выпустил книги очерков «В стране гор» (1929, о Дагестане и Туркестане), «Машина идёт в Севастополь» (1932, об автопробеге Москва–Севастополь), «Советская Канада» (1931, о поездке в Карелию и на Кольский полуостров).. Расстрелян в 1937 г. Сочинения изъяты из фондов библиотек. Реабилитирован в 1957 г.
И вот именно о поездке в Карелию, а точнее даже в Вешкелицу, которая была напечатана в журнале " Наши достижения" за 1930 год, представляю.
vk.com/@moysuojarvi-a-zorich
А. Зорич
ВЕШКЕЛИЦЫ.
https://vk.com/@moysuojarvi-a-zorichМы ехали, пробираясь сквозь напоенные весенним ароматом леса, огибая одно за другим застывшие, спокойные зеркальные озера, минуя одну за другой бурные порожистые речки—по карельскому тракту, к финской границе. Был чудесный, солнечный июньский день, такой великолепный день, какие выдаются только на севере, в награду за долгую, сумеречную и тоскливую шестимесячную полярную зиму и ночь; торжество оживающей природы ощущается здесь в такие дни с какой-то особенной радостью и остротой. Одуряюще пахло хвоей, щебетали на все голоса птицы в чаще, весело шумела вода на порогах придорожных речушек. Согретый и расцвеченный солнечными лучами воздух, прозрачный и чистый, струился меж деревьев, впитывая их пряные ароматы. Мы проехали деревню Алекка, круто свернули влево, взлетели с разбега на пригорок, и перед нами открылось во всю ширь залитое полуденным северным солнцем изумительное зеленоватое Сямозеро, которое здесь называют морем. Одинокая рыбачья лодочка мирно маячила вдали, и в тишине, окутавшей берега, было слышно, как там шуршат снасти, подтягиваемые на борт; у прибрежных камней, вздымая каскады дрожащих, переливающих цветами радуги брызг, плескалась рыба...
Неожиданно шофер круто затормозил машину. На нас пахнуло гарью. Слева, над пригорком, клубами поднимался над перелеском дым. Может быть, это, забыв всякую осторожность, пастухи разложили, спасаясь от комаров, костер в лесу, настолько прогретом солнцем, что, казалось, стволы столетних деревьев должны быть теплы на ощупь? Может быть, это начинался лесной пожар, который, если во- время не остановить его, чудовищным огнем сметает здесь сотни гектаров превосходного и бесценного строевого леса в течение нескольких часов? Мы встали и, перелезши через дорожную изгородь и увязая в чавкающей болотной грязи, взобрались на пригорок.
Неожиданное и странное зрелище представилось моим глазам, глазам человека, впервые попавшего в этот край с его необычайно пестрой и противоречивой бытовой и хозяйственной штриховкой. На пригорке горел, заволакивая перелесок удушливым черным дымом и накаляя воздух и землю на сто метров вокруг, огромный, как-то особенно сложенный, вытянутый длинной цепочкой, костер. Трое полураздетых людей передвигали его обгорелыми шестами, по мере того, как огонь уничтожал скудную растительность земли, все дальше, по склону бугра. Казалось, они задались дикой мыслью—спалить землю. Все трое—и женщина и двое мужчин—были в лаптях и в одном холщевом исподнем белье. По измученным лицам их, покрытым слоем сажи, ручьями стекал, смешиваясь с грязью, пот; глаза их были красны и воспалены, волосы на головах и в бородах местами обгорели; они кашляли беспрерывно, задыхаясь в дыму. На них жалко и страшно было смотреть; они выглядели, как первобытные лесные дикари или грешники с картин дантовского ада. Мы подошли, с опаской шагая по горячей золе, ближе и поздоровались. Продолжая ворошить и передвигать шестами огонь по бугру, люди отвечали, улыбаясь, с той радушной приветливостью, какая составляет одну из приятнейших черт карельского народа. Мучительная обстановка работы тяготила их, очевидно, гораздо меньше, чем это можно было предположить со стороны. Обливаясь потом и задыхаясь в дыму, они весело посмеивались в то же время и шутили добродушно, глядя как мы, по- журавлиному поднимая ноги, обходим, щадя подошвы городских башмаков, кучки тлеющих углей. Видимо, здесь брала своя привычка, выработанная в поколениях. Впервые я увидел на практике так называемое подсечное хозяйства, о котором до сих пор приходилось только читать в книгах. На пригорке перед нами был один из участков такого хозяйства, как раз подготовляемый к посеву.
Год тому назад это место было еще покрыто густым лиственным лесом. Потом лес вырубили до основания, до последнего сучка, и оставили сваленные стволы и выкорчеванные пни зимовать и просыхать до следующего лета. Теперь их жгли, шестами передвигая по участку огромный, сложенный из них костер и равномерно накопляя на будущем поле золу, которая является единственным видом удобрения на подсечной земле. От того, насколько равномерно и густо ляжет се слой, целиком зависел будущий урожай. Серая зола покрывала горячую землю, она поскрипывала под ногами и шевелилась, точно живая, под порывами легкого влажного ветерка с озера. Каждый раз при этом люди с шестами, останавливая свой размеренный шаг, замирали па секунду и, защищая ладонями глаза, пристально смотрели в сторону озера, точно навстречу какой-то незримой, надвигающейся опасности. Они работали не спеша, но в их рассчитанных движениях чувствовалась тревога и напряженность. Видимо, они дорожили каждой минутой. Нам объяснили, в чем дело. Если бы ветер, раздувающий огонь, упал сейчас и костер погас—работу придется прервать посередине, не окончив сжигания и, главное, не перепахав золу в земле,—прервать до нового сухого и ясного дня. А кто знает, долго ли удержится погода и не хлынет ли завтра проливной дождь, который в несколько часов без остатка смоет всю золу с пригорка, превратив ее в жидкую, черную грязь? Если же ветер посвежел бы сейчас, он поднимет и шутя развеет легкий зольный порошок во все стороны на сотню метров вокруг. Поди, собирай потом с лукошком бесценные его крупицы по болотам и лескам! В обоих случаях весь тягчайший предварительный крестьянский труд—и рубка, и корчевка, и сжигание—все пропадает зря; земля, с которой случайным ливнем или случайным порывом сильного ветра смоет или сдует удобрительную золу, окажется не в состоянии родить.
На ней не взойдут даже сорняки. В нее никто не рискнет уже бросить семена; и участок, над которым сплошь и рядом па протяжении нескольких недель бьется, не покладая рук, чтобы освоить его, целая крестьянская семья, участок, где каждая пядь земли в буквальном смысле этого слова пропитана бывает потом человека, участок, которому оставалось до пахоты и посева всего два-три дня, приходится бросать, чтобы, наметив новый, терпеливо начать всю адскую работу сызнова... И люди на подсеке, равномерно работая шестами и поминутно отирая рукавами насквозь мокрых рубах пот, струившийся по лицам, со страхом, с мольбой и с надеждой смотрели на озеро, над которым ветер гнал с востока легкие перистые тучки по небу. К счастью или к несчастью выбран нынешний день для костра? Удастся ли хоть бороной пройтись, заделав, сохранив, спрятав золу, по новой, в таких муках освоенной земле? Или свежеющий ветер безжалостно сметет у них на глазах все, что было достигнуто ценой их изнурительного, ужасного месячного труда—и участок, на котором они мысленно видели уже зеленые, веселые всходы, в несколько минут превращен будет в безрадостную, черную пустошь, в могилу их стараний, всех их хозяйственных надежд. Я стоял, смотрел и думал: как ужасна, как бессмысленна, как оскорбительна эта игра слепого случая, эта рабская зависимость и покорность и бессилие человека, способного воздвигать Днепрострой, передавать портреты по радио и пересекать океаны на самолетах! Подсечный участок, на котором мы стояли, занимал, примерно, одну пятую гектара. Крестьянская семья из трех человек потратила шесть полных рабочих дней, чтобы срубить на нем лес и выкорчевать пни; еще шесть дней занял процесс сжигания, три дня должна была отнять пахота, и не меньше пяти дней они предполагали ставить изгородь, защищающую посев от скота, который, с бубенцами на шее, свободно бродит здесь вокруг деревень по болотам и лесам, уходя подчас на двадцать и на тридцать километров от дома. Стало быть, они затратили втроем, чтобы освоить и засеять этот крохотный участок земли, двадцать дней; в переводе на одного человека получалось, что гектар требует триста полных рабочих дней! Больше трех урожаев с подсечного поля не собирают; на четвертый год истощенную землю, в которую вложено было столько тяжкого труда, бросают и идут вырубать лес и добывать залу в кострах на новый участок... Дикая и хищническая эта система, истребляющая леса, истязающая землю и людей, уже начинает, правда, отмирать сейчас; но все же подсеками, мрачная обстановка которых воскрешает в памяти картины далеких средних веков, занято еще около семи процентов всей посевной площади Карелии... Когда мы прощались с людьми на подсеке, старик снял шапку. Мокрая его лысина казалась белой, как бумага, в сравнении с обгорелым, красным, воспаленным лицом; она походила на театральный, плохо пригнанный парик. Работая шестом, он прислушивался ко всему, о чем мы говорили, и теперь сказал, прощаясь и подавая горячую, покрытую мелкими волдырями руку:
- Отец мой двадцать лег с шестом маялся. Плакал, а маялся. Слезки не дружки, а разве без слез проживешь? Где она, тая красная жизнь?
И вот мы проехали еще пятнадцать километров, мелькнули перед нами первые плетни, первые изгороди и первые бревенчатые дома деревеньки Вешкелицы, и мы увидели, как тягостный сон, как живой призрак дореформенного рабства, оставив позади подсеку с ее кострами—«где она, тая красная жизнь». Колхоз «Новая жизнь» был создан в Вешкелицах сравнительно недавно, всего год тому назад. Его хозяйство переживало еще период той сложной ломки, той коренной перестройки, которые неизбежно сопровождают организацию новых жизненных форм. Ему нечем еще было особенно похвастать, нечем еще было особенно демонстрировать огромные неисчислимые преимущества организованного, коллективного труда. Старые законы и методы, старые традиции и представления, в плену которых десятки лет жила до этого деревня, трещали уже, правда, по всем швам. Штрихи, крупицы и элементы нового явственно ощущались во всем, когда мы проходили, присматриваясь, но улицам деревни. Убогие, допотопные деревянные сошки, вчера еще составлявшие основной хозяйственный инвентарь вешкелицких крестьян,- за ненадобностью сваленные в кучу,- доживали, догнивали уже сегодня остатки своих безрадостных дней в «братской могиле» на околице. На смену им по полям ползли, сияя свежей, зеленой краской, плуги Сакка.
Примечание .
Для вспашки старопахотных земель в Центральной России очень пригодными оказались плуги Сакка, которых до 1914 г. ежегодно завозилось до 100 тыс. и кроме того, почти 20 российских заводов выпускали эти плуги для нужд России.
А. Зорич, изображение №1
У пожарного сарая, под навесом, стояла большая сенокосилка; аккуратно смазанные маслом зубцы ее блестели, точно покрытые слоем никеля или серебра. Где-то у амбаров работал трактор; ровный, сильный гул мотора, эхом отдаваясь в перелесках, разрывал привычную, сонную тишину деревни, и лошаденки, жевавшие сено во дворах, поминутно поднимали, прислушиваясь к этим странным, новым звукам, головы и тревожно прядали ушами. В маленьком сарайчике близ общественного скотного двора женщины в белых фартуках поверх обычных сарафанов, сцеживали сквозь марлю молоко вечернего удоя; в сарайчике стояли сепаратор и маслобойка и на стене висели, отпечатанные на машинке, правила внутреннего распорядка и ухода за скотом. Все это было необычно, конечно, и с очевидностью показывало, как рушится, дрогнув, привычный, вековой уклад серой и пищей деревенской жизни; это было даже поразительно рядом с той подсекой, которую мы видели и которой ужасались всего полчаса тому назад. Нам вспоминались костры и пепелище, грязная, черная от сажи, вся пропитанная потом рубашка и обгорелые лапти на ногах старика, его воспаленные, слезящиеся глаза, его покрытые волдырями руки. Контраст был слишком резок. Мы проехали всего несколько километров, но как будто попали из одной эпохи в другую. При всем том чувствовалось, однако, что деревня делает, вырываясь из старых пут, только первые шаги. Запашка шла трактором и плугами, но пахали еще по-старинке, местами очень мелко и кое-как, как привыкли пахать по необходимости, щадя животину.
С осени были уничтожены межи и запашной клип увеличен в полтора раза, но урожаи с гектара почти не поднялся и оставался еще на том убогом уровне, которого держались, работая па «конном хребте», и деревенские единоличники. Скот, сведенный с дворов, стоял в общественном хлеву; но там было еще достаточно грязно, не было ни подстилок, ни хороших кормушек, сильные корма только-только еще были пущены в ход, и кривая удоев шла вверх медленным, черепашьим шагом. Колхоза, в настоящем, в строгом смысле этого слова, колхоза, как образцового общественного хозяйства, еще не было; был только фундамент колхоза, на котором медленно, в муках зарождались и росли леса новой, будущей постройки. По всему чувствовалось, что это крепкий фундамент, и через два-три года люди, сложившие первые кирпичи этой постройки, забьют, добравшись доверху, последние гвозди в стропилах ее венца. Это был верный путь, по которому деревня выходила из грязных, темных закоулков на широкую, сверкающую дорогу настоящей жизни; но на этом пути был сделан только первый шаг, и новые хозяйственные формы только-только начинали еще отстаиваться, завоевывая и утверждая свои преимущества, свое право на жизнь. Вероятно, именно поэтому меня не поразил особенно ни трактор, ни сакковские плуги на полях, ни-марля над сепаратором, хотя посте подсеки и было такое ощущение, что мы попали в культурнейший уголок края. А этот культурнейший уголок была крохотная, непроезжая деревенька у финской границы, до которой даже на быстроходном «Бюике» мы ехали от города, от Петрозаводска, добрых восемь часов! Но в экономике колхоза, за исключением перспективы, с несомненностью открывавшейся впереди, не было еще, повторяю, почти ничего, что резко выдвигало бы его уже сейчас над уровнем обычного крестьянского хозяйства нашей средней полосы хотя бы.
Меня поразило другое- люди, отношения, быт. И внутреннее их существо, и формы и детали, из которых складывались эти отношения, и быт, насквозь пропитанный уже, казалось, новым духом своего времени—все это было, действительно, удивительно для глухой, заброшенной деревни и совершенно не вязалось с обычным ходячим, старым представлением об укладе и культурном уровне крестьянской жизни. Мы познакомились с председателем колхоза Богдановым. Бедняк и демобилизованный красноармеец, фронтовик, с винтовкой в руках прошедший сквозь всю мучительную и героическую эпопею гражданской войны, человек этот был организатором и душой колхоза. Больше всего он поразил нас, кажется, тем, что положительно не умел смеяться. Даже когда он улыбался, чувствовалось, что улыбается он одними губами и только из приличия; то, что называется душой, в улыбке не участвовало. У него было самое обыкновенное скуластое русское лицо со вздернутым носом и белесыми бровями; но странное выражение строгой замкнутости, какой-то постоянной напряженной внутренней сосредоточенности застыло на этом лице и светилось в его глазах. Казалось, человек этот, однажды начав думать, уже не в состоянии остановиться; какая-то большая мысль целиком завладела, как будто, его сознанием и всем его существом, и все окружающее, что было за пределами этой мысли, воспринималось им почти механически, не вызывая ни чувств, ни интереса. Две параллельных, глубоких, как шрамы, складки, прорезали его лоб и целая сеть морщин сложилась и сурово застыла у рта. Как казалось на первый взгляд заурядным его лицо, это было лицо фанатика и человека, который много пережил, много страдал, ожесточился и глубоко ушел, замкнувшись, в себя. Он был на редкость молчалив и разговориться с ним нам так и не удалось. Но потом нам рассказали, сколько перенес этот человек, покуда ему удалось организовать колхоз в своих Вешкелицах, и идея—та идея, фанатиком которой он действительно был—получила свое осуществление.
Эта мысль, мысль о новой жизни, на широкую дорогу которой можно и нужно выводить деревню, родилась и крепко засела в его сознании очень давно, еще тогда, когда во вшах, в грязи, он замерзал в блиндажах под Перекопом, еще тогда, когда с кавалерийской бригадой он метался под Орлом, ликвидируя страшные мамонтовские рейды. Мысль была смутная, путаная, но горячая. На острие штыка он пронес ее сквозь все фронты гражданской войны в сонный покой заброшенной своей глухой деревеньки.
Постепенно она отточилась, отшлифовалась, налилась содержанием, приняла реальные контуры. Тогда он принялся за дело. Речь его, когда он впервые заговорил о колхозе в Вешкелицах, произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Его освистали. Он выслушал свист и ругань, дал успокоиться крикунам и поднял вопрос вторично. За годы войны он научился выдержке и понимал неизбежность суровой борьбы. Он заговорил вторично и несколько бедняков, о которых в деревне говорили, что у них не то, что скотины, но даже и жен нету,—поддержали его; это было ядро будущего колхоза. Но деревня в целом яростно обрушилась на него, готовая побить его камнями. Над ним издевались, глумились, всячески травили его, угрожали ему расправой и смертью. То у него ночью занималась вдруг огнем жалкая скирда сена во дворе его лачуги, то издыхала вдруг собака, которой совали хлебный мякиш с гвоздями внутри, то, когда он проходил вечером по улицам, звучал вдруг в трех шагах от него предательский выстрел за плетнем, и слышался топот чьих-то убегающих ног... Он почти не спал по ночам, он тайком уходил из дома, когда наступали сумерки, и прятался в скирдах на полях; и даже днем, показываясь на улицу, он ощупывал наган в кармане шинели. Бабы плевались, когда он проходил, ребятишки тюкали ему вслед и швыряли грязью.
Но он твердо знал свою дорогу и он достаточно много видел и достаточно много понял за эти годы борьбы на фронтах, чтобы его плевками или выстрелами из обреза можно было сбить с нее; стиснув зубы, он, не останавливаясь, шел вперед, к цели, которая блистала перед ним, как далекий, обещающий радость и отдых, огонь перед ночным путником. Он шел вперед, и только улыбался все реже и реже, только все глубже и глубже прорезались угрюмые морщины у него на лбу и вокруг рта и все чаще и чаще светилось так поразившее нос выражение огромной внутренней сосредоточенности в его глазах. Один за другим, зараженные огнем, которым он горел, поверив горячим словам, которые находились у него для каждого, кто хотел его слушать, убежденные доводами, которых всегда было у него столько, сколько зерен в головке мака—одни за другим, примыкали к нему бедняки. Это были преимущественно почти нищие люди, без кола и без двора за душой. Они ничего не приносили с собой в хозяйство, в колхоз, кроме собственных рук и ненависти к той тоскливой жизни, которой они жили до сих пор; но эти руки умели и хотели работать и эта ненависть легко переключалась в подлинную жажду строить, бороться и победить. И колхоз зародился, колхоз рос на глазах, и очень скоро заставил признать себя и считаться с собой всех, кто остался, отгородившись от жизни, в одиночку хозяйничать на старых дедовских межах. Через все преграды, которыми усеян был его тяжелый путь, пришел, все-таки этот человек к цели, к огню, который светил ему впереди. К тому времени, когда нам довелось побывать в Вешкелицах, в колхоз вступило уже 43 хозяйства. Правда, они составляли еще только треть деревни; правда, середняки в массе занимали еще, присматриваясь, выжидательную позицию. Правда, темные деревенские элементы продолжали еще злобствовать, распуская о «коммунке» всяческие вздорные слухи. Но им приходилось уже скорее обороняться, нежели наступать. «Коммунка» была уже силой, тягаться с которой становилось все трудней, все бессмысленней и опасней с каждым днем. Ее жизненность, ее хозяйственные перспективы были очевидны, ее положение становилось все прочней и прочней и ее влияние росло в деревне буквально на глазах...
Мы шли деревенскими закоулками на околицу, где заложен был и отстраивался новый скотный двор колхоза. Слышно было, как стучали топоры и уже издали чудесно пахло свежим лесом. Богданов на ходу коротко рассказывал нам о хозяйственных планах наступавшей осени. Я слушал его отрывистую, сжатую, рубленую речь, смотрел на морщины, испещрявшие его лицо, ловил его сосредоточенный, угрюмый взгляд—и думал: только революция могла родить людей с такой волей, с такой верой в свое дело, людей, которые с таким железным упорством умеют шагать к цели! И еще я думал, глядя на этого человека, что совсем не так легка роль проводника и организатора новых идей в деревне, как это выглядит часто на бумаге!
Богданов на полуслове оборвал вдруг фразу и сказал:
-А вот, познакомьтесь: наш луговод.
Луговод? Луговод в Вешкелицах? Специальный луговод в колхозе сорока трех полунищих деревенских бедняков?
- А вот и полевод,—не давая опомниться, опять представил Богданов.
Подошли и полевод, и животновод, и заведующий молочным хозяйством. Мы с любопытством присматривались к этим людям, конечно, это не были специалисты в привычном понимании этого слова, в привычном нашем представлении—специалисты с дипломами и со значками или следами от значков на фуражках. Это были те же вчерашние деревенские батраки, те же вчерашние демобилизованные красноармейцы, прошедшие в городе скромные курсы подготовки колхозных работников. Им сообщены были только начатки знаний, необходимых для того, чтобы внести первичные элементы организации в новое, общественное хозяйство. Но они были прекрасными практиками своего дела, и эти крохи знаний в их распоряжении значили не меньше, вероятно, чем полные курсы вузовской премудрости в руках человека, усвоившего теорию, но лишенного опыта. Для них не существовало абстракций в том скудном запасе сведений, которым их вооружили наспех на курсах: каждый абзац теории, каждую крупицу отвлеченного знания они тотчас же переносили, связывая их с живой жизнью, па поля, на огороды, в коровники и конюшни. И этот минимум сведений, который не имел, казалось, даже грошовой ценности, оказался целым богатством в их руках. Кроме того, им был дам какой-то общий толчек, и, вернувшись с курсов, они сами засели уже за книги, вступили в переписку с бывшими преподавателями, с карельскими агрономами и опытными станциями—и в несколько месяцев вдвое, втрое увеличили запас знаний и чрезвычайно расширили свой кругозор. В деревне смеялись над ними первое время, и даже внутри самого колхоза нм пришлось начать и вести, преодолевая большое сопротивление, упорную борьбу за новые методы, за семиполье, за правильную вспашку, удой, пастьбу, сортировку и сев семян. Эта борьба тоже не закончилась еще в Вешкелицах, когда мы там были; но основная толща старых понятии, традиций и суеверий была уже пробита. Если кое-где и пахали еще мелко и небрежно, то находили этому, оправдываясь, десятки всяческих причин, но никто не говорил уже, что именно этим способом и надо пахать, потому что так работали отцы и деды; если и была грязь на скотном дворе, то ссылались на то, что не хватает подстилки, но никто не смеялся уже, когда говорилось, что скотину надо мыть и чистить скребницами. «Студенты»,—как в насмешку окрестили было вначале колхозных курсантов в деревне,—недаром работали не покладая рук почти год, вкладывая в эту работу все свои способности и знания, всю кипучую молодую энергию и преданную, горячую любовь к делу, какая в них жила. Они агитировали и словом и примером, они уговаривали и льстили, где было нужно, и давили, где было можно, авторитетом книг, они просили, доказывали, требовали и бурно воевали, организуя общественное мнение и большинство, на каждом собрании. Бывало, что, увидев негодную вспашку, они сами, закончив рабочий день, усталые, измученные, под общими беззлобными, но скептическими улыбками становились перепахивать поле. Бывало, что чуть не плача упрашивали они переворошить лишний раз сено на луговом покосе. Бывало, что чуть не силой отбивали они у крестьян больных лошадей, которых те начинали по- старинке, чтобы не «захолонули печенья», безжалостно гонять на корде, вместо того чтобы поставить на покой в стойло. Это были не прежние, не обычные агрономы. Те очень много знали, но обычно только проездом давали здесь равнодушные свои и случайные советы. Эти знали очень мало, но они всеми фибрами своего существа связаны были с деревней; они целиком жили ее интересами и нуждами, они отдавали ей все, что имели >1 могли отдать, и разделяли, участвуя помощью, словом и делом в каждом ее дне, все ее горести и радости. Инстинктивно, деревня конечно чувствовала это. Кроме того, они оказывались обычно правы почти во всех практических спорах и вопросах; это создавало им постепенно авторитет. К ним начали уже прислушиваться, к ним водили уже, случалось, в важных случаях скот из деревни для осмотра приносили проверить семена и с ними приходили советоваться даже старые, опытные хозяева со стороны. Бон еще продолжался, но было уже очевидно, что они выйдут победителями, что они тоже добьются своего и впервые сумеют подвести под общественное деревенское хозяйство, сломав прогнившие столетние, старые устои, фундамент новых, пусть примитивных, но точных научных знаний. Опять мы шли и разговаривали, опять я вглядывался в загорелые, здоровые лица этих людей, смотрел, как шагают они широко, по-деревенски, размахивая большими, мускулистыми руками и твердо ступая крепкими и сильными, обутыми в рваные, заплатанные сапоги, ногами—смотрел и думал снова: какая огромная потенциальная, здоровая силища заложена в них, в том классе, представителями которого они были, если им удалось так перетряхнуть за десять месяцев все, что складывалось столетиями!
Богданов сказал, когда, осмотрев, строящийся скотный двор, мы вышли снова на улицу.
— Теперь, сети пожелаете, можно пройти в ясли. Посмотрите на наших ребят.
Конечно, мы пожелали.
Ясли размещены были в небольшом веселеньком домике на площади. Помещение было простое и скромное. Но, право же, мне случалось бывать во многих подобных учреждениях, в городах—и нигде я не видел, кажется, такого образцового порядка, такой опрятности и уюта! Печать исключительной, трогательной заботливости, любви и внимания лежала здесь решительно на всем, в этом уголке нового, впервые организующегося быта. Комнаты были отлично проветрены и в доме пахло чистотой. Аккуратные кроватки правильной шеренгой стояли вдоль стены; они были накрыты глажеными белыми одеялами. В сетках и в ящиках лежали игрушки; «право собственности» па них Сыто отменено, и они перераспределялись среди ребят каждый день заново. На стене, в углу, висел аптечный шкафчик, на склянках белели ровные наклейки с русскими, тщательно выведенными надписями. В кухне мыли посуду; нестерпимо сверкали начищенные кастрюли. Персонал весь щеголял в опрятных, серых халатиках; конечно, «персонал» состоял из тех же колхозниц, в очередь, по нарядам несших работу в яслях. Колхозницей была и заведующая, прошедшая специальную школу подготовки в городе. Здесь все целиком построено было на самообслуживании. И во всем чувствовалось, что работа, которую делают здесь в очередь эти люди, является для них не служебной обязанностью, но своим близким делом, в качестве и в успехе которого они заинтересованы всем своим существом. Мы остановились у доски, на которой кнопками приколоты были объявления.
— Межой,—сказала нянька, провожавшая нас по комнатам.
Она не умела правильно сказать это слово, но в голосе ее звучала гордость. Действительно, было чем гордиться! В меню на этот день значились по порядку—манная и рисовая кашки с изюмом, бутерброды с мостом, рыбный бульон, фрикадельки и компот из сушеных абрикосов. Манная кашка в Вешкелицах! Абрикосовый компот в деревушке, которая не обозначена даже на трехкилометровой карте, вероятно, и до которой двести километров от ближайшего города! В примечании было сказано, что детское питание ведется строго по нормам, выработанным Наркомздравом. Мы попробовали бульон и фрикадельки: положительно, ничего нельзя было бы возразить, если бы такими блюдами кормили нас в московских заведениях Нарпита! Очередная кухарка стояла, наблюдая в дверях и улыбалась широко, довольно и гордливо, отирая чистым платком пот с лица. Все это было удивительно; трудно было даже как-то представить себе, что все это видишь наяву, в действительной жизни, а не в каком ни будь агент-передвижке кино. Дети всего колхоза сносятся сюда с раннего утра на весь день; их купают, переодевают во все чистое, их кормят до шести раз в день, следят, чтобы они спали в «мертвые часы», играют с ними, лечат их, если они прихварывают, и непрестанно и тщательно наблюдают за ними, организуя, по мере уменья и возможностей, просыпающееся детское сознание. Значит, конец грязным тряпкам и люлькам, в которых до рвоты закачивают по хатам детишек в деревнях, пичкая их, чтобы не кричали, хлебным мякишем, смоченным в водке? Конец квасному питанию, знахарству, колотушкам, грыжам, золотухе, рахиту? В правилах внутреннего распорядка мы прочли, что дети не меньше шести часов в день проводят на воздухе, что им не дают есть, не помыв их рук, что дежурным не рекомендуется заходить без халатов в комнаты и категорически воспрещается при каких бы то ни было обстоятельствах наказывать детей и повышать голос при обращении с ними. 'Надо в каждом затруднительном случае,- читали мы в правилах,—советоваться с заведующей и товарищами, но ни в коем случае не подвергать насилию личность ребенка». Личность ребенка? Какие понятия стали доступны деревне, каким она заговорила языком! Пусть эти правила не всегда и не во всем исполнялись даже; они поражали уже тем, что висели на стене этого замечательного домика в Вешкелицах!
Мы спросили, на какие средства организованы и содержатся ясли. Оказалось, что на содержание детей и стариков отчисляется двадцать процентов заработной платы колхозников. В этом был уже явственный признак высшего социального строя, явственный признак новой, нарождающейся культуры и культурности. Цивилизованные наши соседи, те же, образцовые с хозяйственной стороны, богатые финские деревни по ту сторону близкой границы—могли ли они похвастать чем- нибудь подобным? А ведь это бал колхоз, состоявший исключительно из бедняков и батраков, неимущих, полунищих людей! Нет, положительно, все это способно было ошеломить самого невозмутимого человека! Перед отъездом мы закусили в общественной столовой колхоза. Это тоже было совершенно исключительное для деревни явление; колхозники в огромном большинстве давно уже бросили готовить дома, и женщины, сбросив тяжкое бремя кухонных забот, по целым месяцам не затопляли даже печей. Все семьями питались в этой столовой, организованной и обслуживаемой на тех же началах, что и ясли. Обеды полагались рыбные или мясные, обязательно со сладким и обязательно с чаем; горячие завтраки и ужины мало чем уступали им по сытости. Резаный хлеб горами лежал на подносах, и его можно было брать и есть, сколько угодно. Нельзя сказать, чтобы было особенно чисто и особенно вкусно готовилось в этой столовой, но все же на столах лежали новенькие, блестящие клеенки, перед едой стало обязательным мыть руки в умывальной, каждому полагался отдельный прибор, за столом было запрещено курить, во время обеда включался обычно громкоговоритель и принимались концерты из далеких городов. Ресторан с музыкой в деревне, в десяти километрах от которой пылали еще, воскрешая в памяти картины петровских времен, мрачные костры на подсеках! Можно ли было не изумиться?Потянулись сюда, между прочим, присмотревшись и кое-что подсчитав, и «сторонние» единоличники, не вошедшие еще в колхоз. Их не прогнали, конечно, и многие из них тоже перестали стряпать дома, целиком перейдя на общественное питание. Столовая оказалась отличным орудием агитации; с особой наглядностью здесь сказывались все преимущества, выгоды и удобства коллективного, организованного труда и быта.
Мы уезжали из колхоза под вечер, когда заходящее солнце заливало уже золотом опушки тихих, засыпающих лесов. Богданов проводил нас до околицы, и мы простились. Рукопожатие у него было крепкое, какое бывает у прямых и мужественных людей. В глазах у него теплилось все то же выражение напряженной сосредоточенности. Опять он думал о чем-то. Когда мы тронулись, один из наших спутников, карельский товарищ, сказал, выражая общую нашу мысль и ощущение:
— Смотришь вот и думаешь: какими гигантскими шагами, какими прыжками шагает жизнь! Столько ломается старого и столько создается нового на обломках—голова кругом пойти может! Вот тебе и Вешкелицы! За десять месяцев сделано столько, что в обычное время и за десять лет не сделать. Конечно, ни за что не сделать! В какую эпоху, скажите, кроме эпохи революции, в какой стране, кроме нашей страны, возможны такие вещи?
д.Погостская: Бурчин, Чаккиев, Шуттиев, Кюдчиев, Сывороткин, Молосовкин, Бомбин, Богданов, Ивановский, Тароев, Кемов, Попов, Кондратьев, Кузнецов, Няргиев, Шашкин, Логинов, ...
д.Угмой гора: Сумкин, Волков, Башмачников, Кабедев, Падчиев, Туттурев ...
д.Лагиламбы: Пузуев
д.Угмой гора: Тутурев
Посмотреть РС
Ф. 4, оп. 18, д. 4_19 ..Вешкельская …, Разные волости д.Пески л395об,
список крестьян Олобласти Олпогоста выбывших из разных деревень по разным причинам в 1761-1763 годах.
ф. 4, оп. 18, д. 3/18 РС.. Олонецкий погост д: Средняя Пряжа, Киндасово, Маньга..))
см Путешествие по старой карте
https://forum.vgd.ru/post/1066...#pp5082098